Василь Махно - Rynek Glówny, 29. Краков
Я не уверен, что мой отец что-то помнит о том выселении, но его старшие сестры точно удерживают в памяти скупые эпизоды выселения, размытые детали села над Сяном и вязкую смолку его говора. Они помнят, что их родители потеряли самое главное — почву под ногами — и не могли передать им ничего, кроме желания вернуться.
И мне это предназначено исполнить.
СтриптизКристина, с которой мы подружились, казалась мне настоящей полькой. Она курила, пила густой черный кофе, иногда вставляла слово «курва», была владелицей малюха, жила во Франции и была патриоткой своего небольшого провинциального городка.
Мы шли с Матеем по площади Рынок, и под Сукенницами нас остановил валютчик, который на ломаном русском спросил, есть ли рубли, с таким характерным для поляков ударением на первом слоге. Рублей у нас не было, последние червонцы мы обменяли в Закопане, на все злотые накупили пива и пили в каком-то кафе, пока остальные экскурсанты метались между рынком, где продавали электротовары, и магазинами одежды, в которых скупали все, что попадало под руку. В Кракове нас вообще ничего не интересовало, ну разве что водочный магазин и польки.
Мы как раз вернулись из Закопане.
В Закопане стояла осень.
Перед Закопане в Новом Тарге гурали продавали шерстяные свитера, а на местном базаре пахло коровьим дерьмом и овечьей шерстью.
Кристина по секрету сказала нам с Матеем, что в последний день во время ужина будет стриптиз. Она порекомендовала выбрать лучшее место, откуда можно будет созерцать стриптизершу во всей ее красе. Мы еще походили по Кракову, промочили штаны и туфли (лило почти целый день), потом пересидели в дешевенькой кофейне и почти были готовы к стриптизу и прощанию с Краковом.
Ужин оказался вялым, ресторан — полупустым. Рядом с нами пила коньяк престарелая пара: он — в замшевом пиджаке, а она — в перстеньках. На нас с Матеем эта пара наводила меланхолию, и Польша тоже.
Пани Вера, которую объявил какой-то тип, наверное, официант или ее антрепренер, ну, короче, лысое такое мудило, вышла в прозрачной пелерине, и ее дебелая фигура свидетельствовала, что лучшие времена этой чувихи миновали, а тут она дорабатывает до пенсии. Я спросил Матея, не знает ли он, когда стриптизерши идут на пенсию. Матей молчал. Нет, ну, честно говоря, сам стриптиз нас с Матеем очень даже интересовал, перечитанные сценки западных романов и пропагандистских статей, которые развенчивали капитализм, только усиливали наше ожидание. Пани Вера крутнулась несколько раз возле нас и снова повалила на подиум. Играл саксофон — какую-то мелодийку французского шансонье, тех песенок про любовь и все такое прочее. Когда Вера сбросила с себя пелерину, ее расшитый серебром купальник никого уже не интересовал, тем более нас с Матеем. Мы рассматривали ее икры и прочие занимавшие нас холмы и долины. Даже дедушка в замшевом пиджаке, хильнув лишку коньяку и держа свою подружку за руку под столом, шарил глазами по ягодицам пани Веры. Как-то моментально слетел с ее грудей лифчик, и, сделав несколько танцевальных па-де-де, Вера ловко расстегнула сбоку свои трусики — и зал охнул и зааплодировал. На белом теле пани Веры — пятно черной акварели, и всем стало понятно, что на голове у нее парик. Пани Вера ходила за нашими с Матеем спинами — оказалось, Кристина посадила нас очень неудачно.
Кристина сказала, что тут бывают стриптизерши лучше и моложе, чем Вера, но именно ощущение присутствия на том шоу обеспечивало нам с Матеем почти полгода разговоров про стриптиз, которые ставили нас на такой пьедестал, который никто или почти никто не мог поколебать. Ведь кто из наших видел стриптиз — живой, с музыкой и серебряным дождем бахромы на купальнике, запахом тела пани Веры, ее выкрутасами, дебелыми икрами, скрытой улыбкой, этот стриптиз в Кракове — городе, залитом по щиколотки дождем!
Зима за роговицей глазаЯ вернулся в Краков через несколько лет и не узнал этот город. Ну узнать я его и не мог, поскольку те несколько часов от кофейни до кофейни, чтобы спрятаться от дождя, между покрытых надписями стен домов, трамваи, разрисованные какой-то рекламой, Рынок в серой пелене дождя и пани Вера в ночном ресторане — это все, что осталось в не совсем трезвой памяти, которую мы с Матеем замачивали вином и постоянным трепом Кристины обо всем на свете.
Теперь, в середине 90-х, Краков был городом страны, что пережила шоковую терапию, наплодив супермаркетов и алкоголиков на Плантах, — городом, в котором я начинал узнавать улицы, площади, дома, бары и кофейни. За каких-то пять минут от аллеи Мицкевича я доходил до театра «Богатела», переходил улицу с трамвайными рельсами и дальше шел к площади Рынок. Я узнавал все — от бричек, гуралей, польских дембелей с широкими флагами их воинских частей, которые они расправляли над собой, как крылья, и кружили по площади, книжные магазины, «Пивницу под баранами», дом Потоцкого, Марьяцкий костел, улицы, что расходятся от Рынка, ведя за собой в каменное пространство города.
В первые мои краковские дни сыпал тонкий снег. А из-за Вислы дули сильные ветры, которые потом принесли оттепель, и мокрые улицы похожи были на мокрых куриц. Мосты застегивали Вислу на металлические пряжки с ажурными поручнями, и Вавель, притянув к себе несколько средневековых улиц, смотрел на японский центр и модерный отель на другом берегу, перетекая из времени во время. Ближайшие улицы предлагали свои магазины, кондитерские, кофейни и даже лавки по продаже гробов. Зимний Краков с грязными машинами и трамвайными рельсами отбивался от снега и дождя, защищаясь улицами, площадями и домами, ведя меня по своим лабиринтам пивных и разговоров про поколение Брульона. Запомнился стишок из антологии «У вас есть свои поэты»: «no to co, nu leci mi z pizdy». Ирония Шимборской перекрывалась физиологическими откровениями молодых поэтесс, которые обозначали словами свое время, — оно и в самом деле было им до pizdy. Или так они его ощущали.
После этих прокуренных пивных, где сбивались вместе юные студенты и потертая, словно джинсы, богема, после этих средневековых улиц, по которым футбольные фаны сходятся на площадь Рынок в сопровождении сотен полицейских, после этих пластиковых груд мусора от посещения города папой Иоанном Павлом II, после этих малолетних убийц, что до смерти забили студента Ягеллонки бейсбольными битами, после этих краковских зим и весен остаются камень и мостовая истории, которые каждый год просачиваются в весеннюю почву, возвращаясь к своему естественному состоянию.
На площади Рынок где-то под конец апреля, когда теплело и каждая кофейня завоевывала пространство и посетителей выставленными наружу столиками и стульями, появлялись цыганские музыканты. Их было трое: один — калека, скрипач, скрученный, точно скрипка, двое других были похожи на молодых сыновей цыганского барона. Скрипач-калека играл на руках одного из этих молодцев, который держал его, как младенца, а тот, лежа навзничь, каким-то своим способом, выгнувшись недоразвитым телом, насиловал почерневшую скрипку. Так втроем (тот, что играл на бубне, будто прокладывал путь другому, с калекой на руках) они переходили от столика к столику. Звуки музыки пахли, как магазины с пряностями, корицей, имбирем, мелиссой, мятой, барбарисом, шалфеем, плыли вместе с пылью из цыганских романсеро, мотивов бывших еврейских лавок на Казимеже, классических популярных мелодий и польских народных песен. Этот с бубном вдобавок собирал деньги, которые туристы привычно бросали в широкую черную фетровую шляпу. В конце скрипач-калека переворачивал скрипку и заводил руки за спину, носильщик подбрасывал его в воздух и ловил за грудь и живот, а калека начинал за спиной виртуозно играть тоскливую мелодию испанских цыган и резкими движениями напрягать свое тело, которое содрогалось в эмоциональных конвульсиях, и, казалось, выпрямлялось, избавлялось от уродства и, помещаясь в щепоти звука, отлетало в высокие сферы. Даже беззубая официантка из «Vis-а-vis» дольше протирала столики на улице, когда цыганское трио обвязывало жгутом своих мелодий площадь Рынок. Она стояла, и курила, и стряхивала пепел мимо пепельницы.
Я познакомился с местным фотографом Гжегожем, который оказался тонким знатоком пива и научил меня пить бельгийское цвета перезревшей вишни, поджаренной в духовке. Как оказалось, этот мой новый знакомый заведует фотомастерской в Доме культуры неподалеку от Гуты — ну где-то в тех пролетарских районах, которые возникали возле Кракова, чтобы своим плебейским видом свидетельствовать, что королевская история города завершилась и началась эра товарищей. У меня была куча свободного времени, а у Гжегожа были «форд», жена, теща и квартира под Краковом, поэтому наши пивные сеансы длились недолго, два-три бокала: Гжегожа ждали фотолаборатория, выставки, жена с тещей, ну и прочие дела, о которых я, естественно, не знал. Если Гжегож исчезал из Кракова, то есть не звонил мне, то я знал, что он поехал на какую-то выставку в Германию или Голландию с очередной порцией фотографий. Гжегож без восторга рассказывал о Германии или Голландии, о которых я тогда не имел ни малейшего понятия и выспрашивал у него мельчайшие детали. Как-то он посадил меня в «форд» и повез в свой Дом культуры — в район, который уже ничем не напоминал Краков. Гжегож, как оказалось, фотографировал людей и цветы. Говорил, что в Германии лучше продаются портреты, а в Голландии — цветы. Потом он повез меня в самое сердце краковского пролетарского района, где большинство домов, построенных в 50 — 60-х, походили на советские сталинки; рядом вздымались трубы Гуты, и оттуда валил дым, который заносило и в центр города на головы прохожих и старинные здания, он годами укрывал их рыжей пылью металлургического производства. Гжегож вывернул на главную дорогу к центру и зачем-то сказал: «Лучше пить пиво». Я не допытывался, почему лучше и лучше чего, потому что навряд ли Гжегож мне бы на это ответил.