Сергей Кутолин - Гений, или Стяжание Духа (К 190-летию Н. В. Гоголя)
«Ревизор» был продан самим Гоголем петербургской дирекции за 2500рублей ассигнациями, т. е. за 800 с небольшим рублей серебром, и сразу же стал подумывать об отъезде за границу. Он отвлекает в это время себя тем, что едет за границу развеяться, развлечься, обдумать хорошенько труды на будущее. Но уже не может скрыть той тоски, которую наносят ему ежедневно его соотечественники. Отсюда и горькие слова в письме Погодину: «Пророку нет славы в отчизне. Что против меня уже теперь решительно восстали все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно и грустно, когда видишь против себя несправедливо восстановленных соотечественников, которых от души любишь, когда видишь, как ложно, в каком неверном виде ими все принимается». Вот точка отсчета, в которой душа размякла, но хныкать поздно, если возлагаешь на себя «одежды пророка», если не одного, не двух, а всех соотечественников «от души любишь», если полагаешь, что вывел на сцену «только плутов», а «обнаруживаешь прискорбную невежественную раздражительность, признак глубокого, упорного невежества, разлитого на наши классы».
«Плутофилия» русского общества никак не воспринимается Гоголем того времени. Он еще возмущается тем, что «сказать о плуте, что он “плут”…считается подрывом государственной машины». Вот вторая точка отсчета, которая ясно свидетельствует, что автор не осознает силы инструмента, на котором играет, а люди безошибочным инстинктом распознают то, что им враждебно во всяком своеобразии. Если «плутофилия» не может быть слеплена в одну луну и выброшена за пределы Земли и тем более России, то автор с его коллизиями совести должен быть подготовлен самой жизнью, чтобы бросить вызов всему, во что все верят как в святыню. Нужно постигнуть сознанием весь путь победы, поддерживая связь с внутренним миром, с миром мысли, где радость освобождает человека от самого себя, где любовь к богу зажигает огонь смерти, чтобы вылить себя в бессмертие. Но эти эпизоды трагедии его судьбы, где дух достигает предельной ясности, а душа страстности будут ли сообщены автору на чужбине, или душа его под действием образцов иноземного солнца превратится в вечный двигатель первого и второго рода одновременно, черпая энергию на самодвижение в вечности, забыв о гении, который не должен скрываться «от него самого», если он сам не упадет в бездну уничтожения. Требуя для души уединения и обдумывания «своего дела», он уже в письме к стареющему фавну Жуковскому бросает мысль, озарившую его своей простотой и чудесной гениальностью: «Если сила смеха так велика, что ее боятся, стало быть, ее не следует тратить по-пустому». Чего больше в осмыслении полученного результата? Испуга для собственного благополучия, вывернувшегося волчком электрического тока мысли, в надежде такое благополучие обрести в форме проявления верноподданнических чувств! Или радостный гимн ликования наконец-то начатого восхождения по каменистым тропам гениальности полноты обладания истиной и стремления достигнуть новых озарений в безобразном созерцании последней пропасти, где безличное порождает Лик с тесными земными формами, являющих в лупоглазии человеческого сознания меру превратностей человеческого бытия, т. е. единственную меру его величия! Не там ли упившийся Ной возрадовался грехам жизни? Не там ли следует понять небывалую русскую удаль, являющую миру кривую рожу в зеркале, которую мы сами готовы распнуть за ее несовершенство, не ведая в ночной слепоте трагедии собственной судьбы, которая как кривая рожа уже не может быть исправлена?
И вот вам ваша заграница! 6июня 1836 г. Гоголь в сообществе своего друга А. С. Данилевского на пароходе выехал за границу. Неузнаваемо новые мироощущения охватывают его. Внутреннее преображение начинается вовсе не уничтожающим пламенем — мгновенно и окончательно, охватывая его и превращая в пепел, но явно в братском согласии с внешними впечатлениями, когда внутренняя жизнь протекает по закону внешних обстоятельств, располагающих к размышлению: «Мне ли не благодарить пославшего меня на землю! Каких высоких, каких торжественных ощущений, невидимых, незаметных для света, исполнена жизнь моя! Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек». И эти события внутренней жизни развиваются в нем мирно, незаметно, в полном согласии пока с внешними обстоятельствами. Поэтому из Гамбурга он пишет Жуковскому почти клятву, почти полностью созревшее в нем уже, казалось бы, навсегда убеждение: «…я буду терпеть и недостаток, и бедность, но ни за что в свете не возвращусь скоро. Долее, долее, как можно долее буду в чужой земле. И хотя мысли мои, мое имя, мои труды будут принадлежать России, но сам я, но бренный состав мой будет удален от нее». Что это за почти клятвенное кредо? Это реакция не только на внешние климатические условия новой жизни, это реакция интеллектуального и морального порядка, почти биохимическая реакция на ту разъедающую душу кислотность среды, которая возникла в России у него после постановок «Ревизора»! И ему уже достаточно каких-то 2000 рублей ассигнациями, чтобы строить планы на длительное пребывание за границей. Ведь никаких средств у него более нет. От поместья он отказался в пользу своих сестер, никакой должности, в том числе за границей, как, например, Ф. И. Тютчев, он не занимает, никаких, буквально никаких видов на выгодную женитьбу, как тот же Оноре де Бальзак, имевший ввиду своих поползновений графиню Ганскую, он даже представить себе пока не может. Но он счастлив, веселится и требует «старого, старого рейнвейна», за который выкладывает наполеондор, увесистую золотую монету. А в Баден-Бадене, развлекая князей Репниных и семью отставного жандармского генерала Балабина теперь уже увлеченно и «неподражаемо-превосходно» читает и «Ревизора», и «Записки сумасшедшего», закусывая любимыми и сладостями и десертом.
Частная жизнь тоже имеет право на существование. Озлобившись на «иркутский климат» Женевы, он «удирает» в Веве, где проживет почти целый месяц и, наконец, сделается «больше русским, чем французом», начав писать… «Мертвых душ», которых было оставил. Осень в Веве прекрасная, стоит почти лето. Лилово-голубые, сине-розовые горы здесь легче и воздушнее, чем в остальной Швейцарии. Преодоление самого себя, услаждающее его одинокий день, — писание по три страницы в новую поэму до завтрака. Но только до первых признаков ипохондрии, «происходившей от геморроид» по утверждению доктора. Италия место не подходящее в это время для Гоголя — там холера, заставляют его оказаться в Париже, куда он решился ехать, «чтобы разделить там скуку» Данилевского. Ему смешно, что он пишет «Мертвые души» в Париже.
В это же время Бальзак создает свои известные произведения: роман «Шуаны»(1829 г), «Полковник Шабер», «Сельский врач» — 1832 г., «Гобсек», — сцены парижской и провинциальной жизни, «Шагреневая кожа» — (1830–1831 г.), «Неведомый шедевр» (1832 г.) с его программой реалистического искусства, так называемые, философские этюды и в 1836 г. приступает к своей монументальной «Человеческой комедии».
Гоголь в это же время часто бывает в разных театрах, обедает в кафе, подолгу остается играть на бильярде, «совершает жертвоприношения» ресторанам Парижа, хотя уже страдает удивительной мнительностью и лечится на всякий случай от желудочной болезни у доктора Маржолена. Он страдает, хотя здоров. И дорога здоровья запирается для него с этих пор мраком, в котором всякое движение его индивидуального разума мнит тяжелую болезнь, и потому несет он свое горе и тяжело, и грустно, придавая отправлениям желудка чрезвычайно важное значение. Так начинается у него ипохондрический синдром, который имеет в конце концов для него фатальный исход.
Жизненные впечатления от встреч с людьми и опыт внутреннего самосозерцания, сверяемый компасом тоски по теперь уже далекой Родине, экспансия чувств, превращающих в свободном воображении (далеком от объятий Родины, где могут и задушить от полноты любви) фантазию в реальность — вот каков он теперь в ноябрьские дни 1836 г. в Париже, где он весь погружен в «Мертвые души»: «Огромно велико мое творение, и не скоро его конец. Еще восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что мне делать. Уж судьба моя враждовать с моими земляками. Терпение. Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом. Знаю, что мое имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами, влажными от слез, произнесут примирение моей тени».
И в этих словах весь новый разрушающий все прежние сцепления с жизнью Гоголь. Он вступает в полосу непрерывных превращений, резких переходов святого отшельника, дух которого, хотя и бродит среди людей, но солнцеподобные лики их в его потусторонности давят его рождение художника, и поэтому он для них находится в каталептическом состоянии экстаза, что совершенно необычно для тех же «французов, привыкших ходить по твердой земле». Но совершенно очевидно, что именно в это время Гоголь достигает «уразумения своей божественной миссии» именно в Париже в 1836 г.! Но именно в это время на 27 году жизни его талант обретает музыкальную страстность слова, густеющий мозг порождает свежие краски жизни, является на письме отвага оратора и философа земли русской. Не теряя сознания реальности, он осознает, что черпает силы художника из трансцендентного абсолюта, где таится и призвание его самого. Вот почему: «Довольно дураков!» и «пусть писатели начинают!» становятся для него девизом в плане преобразования жизни в России вообще. Неукротимый инстинкт правды переживает он в своем сладострастном открытии метода художественного письма, которого до него не было в Русской литературе и автором которого является уже только он сам, несмотря на бесчисленные ожидания им же «эшафотов читающей публики», которые ожидают его в будущем. И сам жизненный опыт уже не является для него опытом самого человека, но на свой страх и риск из трансцендентного страдания извлекается им как мастодонт за мастодонтом из ледяных пещер воображения, где «понять» — значит «быть и действовать».