Лев Пирогов - Хочу быть бедным (сборник)
Отчаявшись решить проблему теоретически, я собрал волю в кулак и прочитал несколько так называемых фантастических романов.
И выяснилось следующее.
Да просто они плохо пишут. Очень. Хуже, чем я боялся.
То есть на первых пятидесяти страницах ещё нормально. Даже ёрзаешь немножко на стуле, рука сама тянется к колокольчику: «Терентий, водки, хрена и холодную котлету!..» А потом – стоп. Где-то сотой странице обнаруживаешь, что всё это тебе давным-давно неинтересно, устал. Мир, в котором живут герои, ненатурален. Ни скрипа камешков под ногами, ни душного аромата придорожной листвы (есть ли бурьян на Марсе?) – ничего этого. А чем пахнет пластиковое нутро инопланетного мегаполиса? Неизвестно. Не помнят, не любят, не видели. Монотонная событийная суета (побежали налево, побежали направо) соревнуется в драматизме с сюжетами канцелярских дел: принять меры по обеспечению… в виде ограничения права распоряжения…
Остатки интереса добивает отвратительная, как харя мороженного осетра, личностная пустота автора. Как сказал бы Холден Колфилд в переводе Райт-Ковалёвой, «с таким писателем не хочется поговорить по скайпу». Говорить с ним не о чем. Его голова набита «тактико-техническими характеристиками»: много оружия, сиськи (обязательно гигантские, как воздушные шары – такие однажды показывали в телепередаче «Playboy поздно ночью»), выпивка (обязательно такая, о которой автор мечтал, разглядывал запертые на замочек стеклянные шкафы в магазинах), подростковый сексизм (все обладательницы сисек обязательно героям «дают» с выражением незатухающего счастья на однообразно красивых лицах, а герои снисходительно хлопают их по попам и говорят «девочка моя» или «малышка»).
…Отвратительнее всего, конечно, эта «малышка». Разве услышать такое из уст какого-нибудь обожжённого космическими ветрами Клинт-Иствуда недостаточно, чтобы проклясть судьбу?
Их называют «гопники»
Вначале был Лев Данилкин. «Ерунда», – исчерпывающе буркнул он, и воцарилась томительная пауза, на протяжение которой (как это часто бывает, когда воцаряется пауза) все молчали. Затем, словно дождевые капли по крышке жестяного ведра, из газетных и журнальных углов застучали приветственные хлопки.
«Пиф-паф, – сказал рафинированный Б. Н. Кузьминский и осуждающе покачал головой. – К чему было предавать эту плотскую исповедь тиснению – загадка. Пиф-паф».
Проиллюстрировать «плотскую исповедь» Б. Н. решил изуверски аскетичной цитатой: «Вэк ещё возится с бутылкой, потом отступает назад… Бутылка торчит у Анохиной между ног, донышком вверх. Всунуть ее он смог сантиметров на пять, не больше».
Не больше!..
А ведь на той же самой странице Б. Н. цитирует с одобрением: «Маркетологи с логарифмической линейкой в заднице и жаждой власти в глазах…»
Что же это получается, двойные стандарты?
Очаровательная Лиза Новикова, путаясь в лицах ленинградского рок-н-ролла, похвалила повесть «Гопники» за русофобию. «Что вы за идиоты такие, что за дебилы? Пролетарии недоделанные, вот что значит рабочий район. Одно скотовье». В этих словах незамужней дуры-училки, обращённых к ученикам, Лиза усматривает авторскую рефлексию.
И зря.
Я спрашивал автора о мотивах создания повести. Переводчик и журналист, пишущий на темы экономики для американских журналов (горек хлеб, да) Владимир Козлов, действительно учился в одной из пролетарских школ города Могилёва. Особой ностальгии по живоописанным в «Гопниках» коллизиям не испытывает, но «горечи и желчи» в его книге тоже нет. Он стремился сделать панк-литературу – литературу «Do It Yourself». То есть такую, в которой автора, писателя вообще не должно быть. Он не должен мешать своим героям рассказывать историю так, как видят её они.
Отсюда – минимум языка. Помните, Витгенштейн говорил, что идеальным языком был бы такой, в котором количество смыслов совпадало бы с количеством требуемых для их обозначения слов? У Козлова точно наоборот. Мир существует ровно настолько, насколько ему это позволяет гопнический словарный запас. И это глубоко правильно. Проблемы, сути которой нельзя объяснить гопнику или ребёнку, скорее всего, просто не существует. Мы её в процессе говорения выдумали.
Конечно, книга не вполне одномерна. Помимо ошибочно принятой Лизой Новиковой за авторского протагониста училки есть там и родители опростившегося главного героя, и патлатый хипстер из Питера, и чувихи из призрачного разряда тех, что «не дают», – все эти антиподы гопников. Но они чужие, aliens. Они духовно гаже и ниже, потому что не обладают святостью простоты.
Вот, например, учительша говорит: «К нам в город приезжает важная правительственная комиссия. Берём лопаты, идем убирать навоз». Тот новенький из Ленинграда (не гопник) отказывается: «Я не пойду, потому что у меня учебный процесс, а вы не имеете права». Знакомая коллизия, не правда ли? Правовед, мля. Интеллигент-чмо. Учительша прилюдно ударяется в разговоры о «буржуазном влиянии», о негативных сторонах перестройки, о том, что индивидуализм губителен для человечьих и особенно детских душ, что внесоборная нравственность в принципе невозможна, об этом писал еще Достоевский… А гопники понимают ситуацию просто. «Нам положено, а ему нет?» И ответов в этом риторическом вопросе больше, чем в целой лекции по основам этики.
Как он похоронил собаку
Сравнивая писательство Евгения Гришковца с его работой в театре, критики оказывают ему сомнительную услугу.
Вот, например, Мария Мельникова из «Книжного обозрения» назвала рассказы, включённые в сборник «Планка», «плохой прозой». При этом спектакли Гришковца ей явно нравятся. В них есть всё, что составляет основу «прозы хорошей», а именно: блеянье и детский лепет маленького, ути-пути, современного человечка, который вышел из гоголевской «Шинели», поёжился на ветру да и зашёл обратно.
«Остолбенев перед цельностью мира, человек замер, не решаясь переступить порог сознания». Это сказал Андрей Битов об авангардном искусстве. Хорошо сказал. «Цельность» – значит неподатливость, трудность. Художник-авангардист достаточно созрел, чтобы понять, что мир гораздо сложнее, чем казалось материалистам XVIII века, но еще не дозрел до решимости попытаться понять его заново. Логика капитулировала, уступив место «ассоциативным рядам». Героем литературы стало «письмо», то есть искусство воплощения единственной оставшейся у писателя ценности – эмоции. Не важно какой – можно мелкой или низкой, лишь бы впечатляюще выглядела. Это и стало называться «хорошей прозой».
Итак, «хорошая проза» – это письмо, а к чему оно приложено, совершенно не важно. Да и к чему ему быть приложенным – раз нет мысли? Автор «хорошей прозы» не ставит перед собой задач заранее, он пишет ради процесса. Куда потащит за собой вдохновение? Интересно… Читатель «хорошей прозы» тоже превыше всего ценит процесс – процесс чтения. Если ему сказать, что у книги должен быть «сухой остаток», он покрутит пальцем у виска и скривится. Все смыслы рождаются для него в процессе чтения – и с чтением же заканчиваются. О чём книга? Трудно сказать… Да и какая разница? Главное – хорошо написана.
У потребителей «авангарда» короткая память, у их кумиров короткий век. Мало кто из почитателей Гришковца помнит Петра Мамонова, делавшего на сцене всё то же самое, только очищеннее, страшнее, лучше. Важно только то, что происходит сейчас, – такова психология общества потребления. Забавно, что жертвами её становятся претендующие на «хороший вкус» критики, которые хвалят писателей за «прозу», совершенно не заботясь о том, к чему эта проза приложена. Они как будто забывают, что Достоевский писал плохо – часто на грани дурного вкуса (откройте последнюю страницу «Преступления и наказания» и проверьте), но его мысль спокойно пережила это досадное обстоятельство.
«А нужны ли другие?» – так назвала Мария Мельникова свою статью о неудачной, с ее точки зрения, книге Гришковца. Имеется в виду следующий пассаж из открывающего сборник рассказа «Другие»: «Я помню, как я обнаружил, что есть другие. Другие люди! (…) Я помню, как это открылось мне, как я был ошеломлен и как в первый раз стал всматриваться в людей, даже хорошо мне знакомых, после этого открытия». Мария Мельникова справедливо усматривает в этой сентенции скрытый эпиграф ко всей книге и сетует на то, что Гришковец оставил жанр захлебывающихся лирических монологов. «Планка» – прекрасная иллюстрация того, что бывает, если необдуманно покинуть границы мира, который является твоей единственной средой обитания», – пишет она.
Вместе с тем понятно, что именно на эту задачу – «преодолеть границы» – игриво намекает название сборника. И пусть, по мнению критика, «взять новую высоту» не получилось – но ведь Гришковец старался!.. А ему устраивают прерванный полёт и повисшие руки-крылья…
Кстати, так ли уж плохи «традиционные» рассказы Евгения Гришковца, почуявшего под собою «других»?