Лев Аннинский - Обрученные с идеей (О повести "Как закалялась сталь" Николая Островского)
Там Островский был — живой Корчагин. Здесь он — мастер, создавший литературный текст. Там исходили из ощущения небывалого единства автора и героя. Здесь автор отделен от героя, как профессионал от созданной им вещи. Там, подстраиваясь к стилю самого Островского, твори ли о нем легенду, писали — крупными, резкими штрихами. Здесь измеряют легенду традиционными мерками, пишут кропотливо и профессионально. И конечно, здесь материал собран больший, и выводы — по внешним параметрам — выглядят богаче.
Что открыла в Островском эта профессиональная школа? Впервые тема гражданской войны соединилась не только с темой восстановления народного хозяйства, но и с темой социалистического наступления по всему фронту. Впервые борьба с классовым врагом раскрыта как борьба с внутренними врагами народа. Впервые так убедительно вскрыто моральное разложение врагов в быту. И все эти новации — «вопреки» неохотно отмечаемым недостаткам художественной формы… Вся хитрость в том, что подобные внешние контуры действительно есть в повести Островского.
Но даже если верно то, что в советской литературе он написал обо всем это впервые, — это чисто внешнее описание, вполне применимое к тем или иным средним и даже опытным литераторам, методично разрабатывающим ту или иную «актуальную тему» — никак не объясняют нам фантастического воздействия Островского на душевное состояние миллионов его современников. Не горячее и не холодное, выдержанно умеренное академическое литературоведение умеет обходиться с явлениями, в которых отстоялось, отложилось, спрессовалось долгое традиционное развитие, но оно не может схватить мгновенного сполоха, в котором рождается небывалое. Статистические литературопеды справедливы и осмотрительны, а их эмоциональные оппоненты несправедливы и неосмотрительны — те могут обжечься об истину — эти ее просто не ощутят.
Теперь о собственном опыте прибавлю: когда в 1966 году стали в печати появляться главы этой моей книги об Островском, а в 1971 году вышла и сама книга, — С. Трегуб выступил ее яростнейшим противником. Он дрался насмерть, потому что на дух не принимал мой подход. Между тем, наследники Н. Венгрова преспокойнейшим образом «переварили» мою книгу, кое-что в ней оспорив, а кое-что и взяв в «копилку». И хотя в первом случае реакция стоило мне куда больших жертв (во втором случае она мне, впрочем, ничего не стоила), — я убежден, что реальной была именно реакция С. Трегуба. И потому незабываемо ценной для меня. Это критик, прямо порожденный Н. Островским Его стиль соответствует предмету. Об Островском нельзя судить так, как судят о Гладкош или Паустовском. «Как закалялась сталь» написана на других скрижалях. Она содержит внутри себя новую норму, новый отсчет, новые литературные законы.
Волею судьбы автор не знал старых.
Считал ли он себя профессиональным литератором? И да и нет.
С одной стороны:
— Я никогда не думал быть писателем… Я совершенно сырой, я ничего не знаю…
Моя профессия — топить печки…
С другой стороны:
— Цель моей жизни — литература. Это роман, а не биография!
С одной стороны:
— Я использовал право на вымысел…
С другой:
— Я писал исключительно о фактах…
Во внутреннем драматизме этих противоречивых самохарактеристик отражается драматизм и парадоксальность самого явления Островского в литературу. Больше — это драматизм самой эпохи, парадоксальность ее новых законов.
В 1929 году журнал «Октябрь» печатает в разделе «Пережитое» автобиографию молодого красного бойца; жанр так и определяют: «обыкновенная биография». Это — «Школа» А. Гайдара.
За несколько лет до этого в серии «Труды Истпарта» появляются воспоминания комиссара 25-й дивизии. Это — «Чапаев» Дм. Фурманова.
Николай Островский впервые берет перо по заданию Истмола Украины записать материал для историков. («Истмол» — история молодежных организаций).
До 1932 года слово «писатель» не приходит ему в голову. Он садится за книгу, чтобы составить «воспоминания». Он делает «запись целого ряда фактов». Тарас Костров (очевидно в 1927 году) советует ему облечь историю «в форму повести или романа». В этот период «форма» для Островского — не более, чем грамотный язык; главная его забота — вовсе не жанр а верность правде, простодушное желание обрисовать действительных (и живых еще) героев, «указав все их недостатки и положительные стороны». Этим живым свидетелям и участникам Островский и посылает на отзыв свою работу (он везде пишет «книга», «труд», «работа», и даже потом, когда в журнале произносят слово «роман», Островский настаивает на менее литературном «повесть»). В первую очередь работу смотрят участники событий. И уж потом — «спецы» по литературным вопросам. «Спецы» по «форме».
В январе 1932 года, посылая «Как закалялась сталь» в журнал, Островский прилагает к тексту письмо, не предназначенное для печати: «Я работал исключительно с желанием дать нашей молодежи воспоминания, написанные в форме книги, которую даже не называю ни повестью, ни романом, а просто „Как закалялась сталь“».
Потом ему объясняют, что он написал — роман. И тогда с 1932 года презрительный термин «спецы» в его письмах и высказываниях сменяется уважительным термином «мастера». Начинается период профессионализма. Период бешеной учебы, лихорадочного чтения, яростного овладения «литтехникой». Но даже и потом, когда страх «корзины редактора» сменяется у молодого автора ощущением «победы», — в нем остается неистребимый суеверный пиетет перед мастерами и тайное опасение: «я — недоношенный писатель», «я — штатный кочегар», и изумление самому себе: «Петя, ты ожидал от меня такого виража?»
Писательская техника, профессиональная премудрость, так называемая форма-обработка, которой он старался овладеть, — теперь делается предметом его главных уповний, и когда кто-то из критиков в порыве организаторских чувств предлагает Всеволоду Иванову пройтись по жизнеописанию Корчагина рукой мастера, — Островский приходит в такую ярость, что хочет ответить этому критику «ударом сабли», и именно после этого случая начинает упорно отрицать документальную ценность повести, резко отделяя себя от своего героя.
Его реакцию можно понять. В той писательской славе, которая окружила его в последние полтора года жизни, заключился теперь весь смысл его судьбы; посягнуть на его профессиональное признание — значило теперь посягнуть на само духовное его бытие, а это все, что он, в сущности, имел. Так пришел он на своем пути к последнему парадоксу: кухаркин сын, колотивший маменькиных сынков, кочегар, презиравший «спецов», железный боец, бравший на мушку белоруких буржуев, — обретает литературную славу; он оказывается в ней, как в гигантском дворце, и уже не может отступить. Полтора года он твердит себе и окружающим о профессиональном умении, о праве на так называемый писательский вымысел и о том, как он «создал образ».
А за два месяца до смерти, когда стало, наверное, уже не до критиков вдруг признается явившемуся к нему английскому журналисту:
— Раньше я решительно протестовал против того, что эта вещь автобиографична, но теперь это бесполезно. В книге дана правда без всяких отклонений. Ведь ее писал не писатель. Я до этого не написал ни одной строки. Я не только не был писателем, я не имел никакого отношения к литературной или газетной работе.
Книгу писал кочегар, ставший комсомольским работником. Руководило одно — не сказать неправды… Я ведь не думал публиковать книгу. Я писал ее для истории молодежных организаций… А товарищи нашли, что книга эта представляет и художественную ценность. Если рассматривать «Как закалялась сталь» как роман, то там много недостатков, недопустимых с профессиональной литературной точки зрения: ряд эпизодических персонажей, которые исчезают после одного-двух появлений… Но эти люди встречались в жизни, потому они есть в книге… Она не создание фантазии и писалась не как художественное произведение… Если бы книга писалась сейчас, то она, может быть, была бы лучше, глаже, но в то же время она потеряла бы свое значение и обаяние… Она неповторима…
Так, на грани гибели он возвращает себе ощущение истины. Истины бесконечно более ценной, чем загипнотизировавшая его литературность. Гонясь за формой-обработкой, он не знал, что владеет неоизмеримым: формой-органикой, формой-дыханием, формой-бытием. То есть тем самым, к чему мучительно идут все гении литературы, преодолевая свое «мастерство»… Мастерство — категория профессиональная, количественная, и на всякое мастерство найдется большее мастерство.
Он, кстати, успел подучиться этому самому мастерству; «Рожденные бурей» — вот мера его мастерства; лучше ли сделан этот второй роман? Лучше. Как говорил тогда же А. Фадеев: мастерство выросло. Однако пропало что-то, что делало первую повесть колдующей песней.[1] — Это как первая любовь, точно определил Фадеев. — Непонятно и неповторимо. Приходит — и не нужны старые нормы и мастерство, и профессиональная шкала. Эта шкала, казавшаяся такой большой, сразу оказывается слишком маленькой.