Владимир Бушин - Гении и прохиндеи
Вот Окуджава пишет "о великом князе Михаиле Романове" Но Михаил Романов был не великим князяем, а царем, от Ивана Грозного уже шестым по счету, родоначальником династии Романовых, которые вообще были вовсе и не княжеского, а боярского происхождения. Враждебно настроенные к нему поляки не хотели называть Михаила царем "всея Руси", настаивали, чтобы он именовался царем "своея Руси", т. к. тогда еще не все русские земли были под его властью, однако же и поляки, лютые враги Михаила, не отказывали ему в том, в чем ныне отказывает Окуджава. С другой стороны, наследника-цесаревича Александра, сына Николая Первого, романист еще при жизни отца величает государем, что было совершенно немыслимо. Смекнем-ка, друзья, с чего бы все это? Какая идейно-художественная собака здесь зарыта?
Главный герой убеждает себя: "Молчи, Мятлев, притворяйся счастливым и храбрым... пей спирт на панихидах!"... На панихидах? Ведь это, чай, не поминки. Самые из перехрабрых храбрые от веку на панихидах не пивали. Вот и еще работа для нашего серого вещества: какую цель преследовал автор, вводя столь необычный мотив? И зачем он в том же духе продолжает рассказывая, как некий "батюшка Никитский" над покойником читал акафист"? Ведь, во-первых, акафист не читают, а поют; во-вторых, акафист это не заупокойная служба по усопшему, это торжественно-хвалебная служба в честь Христа, Богоматери, святых угодников; в-третьих, над покойниками не акафисты поют, а псалтырь читают. Немыслимо представить, чтобы исторический романист, знаток русской старины путал поминки с панихидой, а псалтырь с акафистом. Тут, конечно, опять какая-то замысловатая игра ума..
Ничуть не меньше мозговой работы предстоит читателю там, где автор уснащает повествование фактами историко-литературными. Например, читаем: "литература достигла обнадеживающих высот в строках (!) Пушкина и ныне здравствующего господина Тургенева, выше которых (Сообразим-ка: высот? строк Пушкина и Тургенева?) уж ничто невозможно". Заметим, что "ныне здравствующему Тургеневу" в описываемую пору едва исполнилось двадцать шесть лет, был он в два с лишним раза моложе нынешнего Окуджавы и еще не написал ничего такого, что позволяло бы ставить его в один ряд с умершим Пушкиным. Почему же поставлен? Да уж, видно, неспроста!
Если теперь в интересах большей полноты картины обратиться к вещам иным - к фактам и обстоятельствам быта, нравов прошлого века, как они рисуются в романе? Удивительные задачки ждут нас и здесь.
Вот некий барон и камергер явился в гости к князю Вначале они пьют чай, а потом, напузырившись, принимаются за водку, причем пьют ее тоже, как чай - "отхлебывая". Князь к тому же отхлебывает из "посудины". Поскольку даже ямщики в трактирах всей России и извозчики в чайной на Зацепе никогда так не пивали, то вот вопрос, читатель: какие жизненные наблюдения или литературные источники могли послужить автору основанием для данной сцены из быта русских аристократов?
Однако оставим вопросы истории, литературы, старинного быта и нравов. Обратимся к вещам уж вовсе простым, элементарным, сугубо житейским. Даже и тут не перестанем мы изумляться изобретательности нашего романиста в фабрикации загадок.
Пишет:"По случаю Рождества на кресла надели праздничные чехлы". Откуда он это взял? Никаких праздничных чехлов для мебели не существует. Дело обстоит совсем по другому: по случаю праздника или гостей чехлы снимают, чтобы обнажить красивую обивку. Или: два приятеля расположились "в покойных креслах", обитых "голландским ситцем", сидели "подобно кочевникам", пили водку, и "крепенькие молодые огурчики свежего посола" хрустели у них на зубах. О, это так по-русски - водка и огурчики! Такие детальки любовно разбросаны автором по всему роману. Но, черт возьми, как это - в креслах сидеть подобно кочевникам? И откуда взялись молодые огурчики свежего посола, если на дворе - октябрь? Наш знаменитый аграрий Борис Можаев говорит: А арники!" Ну, правильно, было тогда в России три парника и две оранжерей.
А когда мы читаем, что уже в начале, в середине мая между Петербургом и Тверью на покосах стоят "стога с (!) сеном", в лесах - поспела земляника, а в садах в середине нюня цветут одновременно сирень, нарциссы и ромашки, "дочери степей", - то разве это не дает еще одну бодрящую встрепку нашим обленившимся умам, привыкшим глотать разжеванное? Ведь здесь-то - думать да думать, что за каждой деталью сокрыто.
Сюда примыкает и сообщение о том, что в сентябре весь Арбат утопает в запахе "вишневых пенок" - варят вишневое варенье. В сентябре! Подумай, читатель, что имел в виду автор, говоря о вишне. Не клюкву ли?
А сколько в романе и дальше ее, этой вишни-клюквы в сферах флоры и фауны, быта и нравов, в описании героев статских и военных! Автор Все бодрит за взбутетенивает наши умы, снабжает их богатейшим Материалом для размышлении, то упоминая, например, о серых аистах, хотя до сих пор всем известны только белые да черные; то об орловских рысаках, кои, наоборот, чаше всего серые, либо вороные да гнедые, а в романе - белые; то давая нам понять, что само название этих рысаков пошло от Орловской губернии, а ведь всегда считалось - от имени графа А. Г. Орлова, который выпел эту породу в Воронежской губернии.
Особенно много захватывающе интересного Б. Окуджава сообщает об оружии - о холодном и огнестрельном, о старинном и по времени новейшем. Еще из "Бедного Авросимова" мы узнали, что в русской армии офицеры носили шпагу у правого бедра. Теперь читаем, как некий персонаж смотрит на картину, на которой изображены первые конквистадоры, и укоризненно-поучительно замечает: "Завоеватели в руках держали копья и мечи, что было явной данью невежеству".
Вот уж действительно, как сказал другой персонаж романа, "невежество возводится в систему!" Ведь мы-то, жертвы помянутой системы, признаться были уверены, что первые конкистадоры это конец 15-го века, а меч оставался в Европе на вооружении воиск до конца 16-го, копье же - и того дольше, такая его разновидность как пика пережила даже первую мировую войну, едва не дотянула и до второй, в подтверждение чего мы всегда были готовы сослаться на песню 30-х годов, написанную на слова Сергея Острового, где казачка просила уходящего в поход казака:
Подари мне, сокол, на прощанье саблю,
Вместе с острой саблей пику подари...
Правда, тут свои великие загадки: во-первых, неизвестно, как же казак поехал бы в боевой поход без оружия; во-вторых, зачем казачке сабля и пика? Разве от ухажеров отбиваться? Впрочем, это уже совсем другой вопрос, далеко выходящий за пределы предмета нашего рассмотрения. Нам важно было пику показать, и только.
Многие герои романа имеют личное огнестрельное оружие --пистолеты, что вполне естественно, ибо они офицеры, они воюют. Но вот стреляют они из своих пистолетов самым невероятным образом - путем нажатия на курок! Как таким образом можно произвести выстрел, эго еще одна загадка. Мы считали, что как теперь, так и раньше, чтобы выстрелить из пистолета, надо нажать на спуск, но Окуджава уверяет, что в минувшую войну он и сам на фронте стрелял именно так, как его герои.
Поэт Евгений Евтушенко, вспоминая свое знакомство с Окуджавой писал: "Меня невольно потянуло к этому человеку - в нем ощущалась тайна. Окуджава показал мне рукопись своей повои книги. Раскрыв ее, я был поражен... Сразу врезались такие строчки:
Сто раз я нажимал курок винтовки,
А вылетали только соловьи..."
Вот она, тайна! Зачем Окуджава нажимал на курок, когда надо, как уже сказано, нажимать на спусковой крючок?
Тема или лучше сказать мотив личного огнестрельного оружия проходит через весь роман. У главного героя князя Мятлева уже в 1851 году имеется "шестизарядный лефоше", который упоминается в тексте много раз и всегда с неизменным эпитетом "благородный". Как он у князя очутился - неизвестно, ибо изобретен был парижским оружейником позже, первый его образен относится к 1853 году(. Почему он назван благородным тоже неизвестно, так как это был первый револьвер, заряжавшийся с казенной части, и, естественно, еще весьма несовершенный, например, стреляные гильзы выталкивались в нем шомполом. Более того, его патроны с весьма хитроумной и капризной взрывной шпилькой, а значит в заряженном состоянии и сам револьвер, так и называвшийся шпилечным, были довольно небезопасны. Приняв все это во внимание, надо признать одной из самых загадочных сцен романа ту, где описывается путевой ночлег главных героев. Перед, тем, как лечь на незаконное любовное ложе с чужой женой, Мятлев "взял стальную игрушку, поставил на боевой взвод и сунул его под перину..." Ну, понятное дело, сунул не "его", т. е не взвод, а "ее" - "игрушку". Но до таких ли тут мелочей! Это был медовый месяц любви-бегства, и молодая женщина на ночлегах, естественно, нередко выказывала нетерпение. Она имела обыкновение ложиться в постель первой и капризно поторапливала немолодого возлюбленного, если тот мешкал: "Какие шутки... Я без вас не засну, учтите..." Князь раздевался, лез под одеяло, и - пусть извинит меня читатель, но это правда жизни, от которой никому никуда не уйти - начинались любовные утехи или, как выражается романист, возникали "милые обстоятельства". Это на перине-то, под которой лежит "благородный лефоше", поставленный на боевой взвод! И в нем семь патронов, которые способны выстрелить даже без удара бойка, от одного неосторожного нажима на шпильку. Словом, любовники не могли ежесекундно не ждать: вот-вот бабахнет! Конечно, сфера интимной жизни чрезвычайно сложна и прихотлива. Вполне допускаем, что есть люди, которые способны ощутить всю полноту и все оттенки сексуального восторга лишь в том случае, если у них под матрацем новейшая противотанковая мина или хотя бы устаревшая граната РГД-33. Для этого даже есть специальное выражение: "любовь под страхом". Такая любовь, кстати, явилась предметом исследования в известном итальянском фильме "Казанова-70" с блистательным Мастрояни в главной роли.