Лев Троцкий - Европа в войне (1914 – 1918 г.г.)
II
Какая-нибудь сотня метров, иногда гораздо меньше, отделяет неприятельские рвы. Враги не видят друг друга почти никогда. Но отсюда следят по едва уловимым признакам за всем, что происходит там, знают все распорядки, даже малейшие привычки неприятельской траншеи. Необходимость приспособляться к незримому врагу заставляет распознавать его по его действиям. А какое главное действие врага? Стрельба. Один методически выпускает выстрел из своей бойницы каждые пять минут. Это – педант, без злобы, без определенного намерения вредить. Другой палит зря по парапету, не целясь и не считая зарядов. Третий сводит свои обязанности к минимуму, – его крено самое спокойное, он посылает пулю, как редкий подарок. Четвертый стреляет вкось, норовя убить рикошетом. У каждого своя манера и повадка. Этот злой и меткий стрелок, подстерегающий каждую тень, тот заведомый лентяй или спортсмен, или шут… При смене эти исчезают, появляются новые, и опять начинается взаимное приспособление и распознавание. Снова смена – возвращаются старые знакомые.
Часовые бодрствуют на своих постах. Остальные заняты, кто чем. Кто дремлет, кто шьет, кто пишет… Эти подчищают кулуар; те играют в карты. В пещере пулеметчиков ювелир выделывает кольца, для которых медь и алюминий доставляются немецкими снарядами. Все тихо, почти мирно. А между тем враг близок, гораздо ближе, чем можно подумать. Эта траншея была отнята у немцев. Она соединена со второй линией, куда теперь передвинулись немцы, поперечным кулуаром. Его забили посредине стеной из мешков с землей. По одну сторону пограничной стены французский часовой, по другую – немецкий. Так стоят они, подстерегая дыхание друг друга. У обоих винтовка между колен, в обеих руках по ручной гранате и куча гранат на мешках, на уровне руки. Малейшее угрожающее движение с противной стороны – и адская музыка начнется…
Враги-соседи живут одной жизнью, переживают общие события и одни и те же чувства. Неприятель приспособляется к той же глине или к тому же песку, страдает от того же дождя, задыхается от той же жары и вдыхает тот же запах трупа, разлагающегося посредине, между обоими рвами. В непрестанной борьбе они подражают друг другу: вводят перископ против перископа, гранаты против гранат, телефон против телефона и ведут навстречу друг другу минный ход, равно неуверенные, кому судьба сулит первым взлететь на воздух.
Но вот неожиданный при всей своей естественности факт, июньский ливень, врывается в жизнь обеих траншей и выгоняет солдат на поверхность. «10-го июня, – пишет с фронта другой русский доброволец, – у нас затопило дождем траншеи. Залило все землянки; в самой траншее воды было по пояс, а в более низких местах – по горло. Людей вымыло на насыпь. У немцев та же история. Как бы в молчаливом соглашении ни те, ни другие не считали возможным открыть пальбу по удобным мишеням… Все, что только можно было, пустили в дело для выкачивания воды. Мармиты, ведра, сослужили свою службу. Составили цепь и начали на виду у немцев работу. Вода не убывает. Ищем причину. Оказывается, что выброшенная вода возвращается через кротовые норы в траншею. Наконец, наладили, воду выкачали, вернулись на места, и – перестрелка возобновилась»…
Когда отряд долго занимает одну и ту же траншею, а неприятельский огонь не причиняет слишком больших опустошений, тогда жизнь в траншее устраивается, как в депо или в cantonnements: возобновляются перебранки, шутки, издевательства, которые должны заполнить пустоту сознания.
Ярким выражением замкнутой психической жизни является выработка особого языка: факт, который наблюдается в пансионах, казармах и тюрьмах. Известные факты и явления, новые или старые, предстают перед солдатами под их собственным траншейным углом зрения, и это свое особое отношение к факту требует закрепления в новом слове. Целый ряд таких слов уже перебросился из траншей в обиходную французскую речь и вошел в литературный язык. Молодые солдаты последнего набора, как и столетие тому назад, называются Marie-Louise, по имени той австрийской принцессы, которая стала французской императрицей и требовала от сената призвать под знамена набор 1814 года. Обстрелянные солдаты называются poilus. «Стариков-резервистов» с полуиронической лаской именуют peperes, нечто вроде папаши. Слово marmite, горшок, служит для обозначения больших неприятельских снарядов. Пушка в 75 миллиметров называется «Евгенией», а штык носит сладковатое имя: «Розалия»…
Утомленное однообразием сознание отталкивает всякую постороннюю работу, которая грозит выбить его из того состояния неустойчивого равновесия, в котором оно держится. Солдаты как бы забывают в траншеях о своей профессии, редко вспоминают о семье и в большинстве уклоняются от выполнения всяких мелких ручных работ, для которых траншейная жизнь оставляет достаточно времени. Чтобы воспользоваться невольным досугом или имеющимся под руками материалом и дать выход своей творческой энергии в каких-нибудь поделках, нужны уже незаурядная воля или особо благоприятные условия.
Здесь, в траншее, очень мало думают об общих задачах войны и, хотя это может показаться парадоксом, меньше всего думают о враге. Неприятельская траншея, которая посылает смерть, как неприятельская пушка, которая бросает свои губительные обюсы, конечно, стоят перед солдатом всегда, приковывая его внимание. Но здесь дело идет не о Германии, не о планах императора Вильгельма, не о немецком вывозе, не об историческом враге, – дело идет о кусках свинца или чугуна, которые несут гибель и от которых нужно спасаться, посылая чугун и свинец по направлению неприятельской траншеи. О неприятеле говорят более живо, когда ждут атаки или когда сами готовятся к ней, но как говорят? – в терминах физического столкновения.
Солдаты с напряжением ждут писем, с тревогой читают их, но после прочтения остаются всегда неудовлетворенными. Письмо пробуждает полузабытые, крепко придавленные воспоминания, мысли и чувства и, порождая тревогу о другом мире, не дает ей разрешения. Но траншея сейчас же заявляет о себе, подчиняет себе, – впечатление письма быстро изглаживается. Напрягая инстинкт самосохранения, траншея настраивает сознание эгоистически. Когда poilu думает о своих, он почти всегда слышит в своей душе припев: «Они там, а я здесь; я бьюсь за них, я защищаю их, я могу быть убитым»…
В конце года войны солдат стали отпускать с фронта на 4 дня в отпуск. Они покидают группами свой сектор и потом растекаются по родным местам. У окон вагона солдаты-крестьяне с жадностью глядят на колосящийся хлеб и толкуют об осенних работах. Траншея позади. Все говорят или думают о семье, предвосхищают чувство встречи, беспокоятся… Многое могло измениться за год… Но в семье, в родном селе или городе пермиссионеры (отпущенные на побывку), несмотря на радость встречи и безопасность, чувствуют себя не по себе. Между ними и домашней средой нет прежнего равновесия. Оборванный психический контакт не восстанавливается сразу. Рождается чувство неудовлетворенности, которое принимает у иных бурные и даже трагические формы. Были случаи, когда пермиссионеры уезжали до срока или стреляли в жену и себя… Четыре дня проходят скоро. В вагоне, на обратном пути, возвращающийся солдат встречает своих товарищей. Бегло делятся впечатлениями с побывки. Но мысль уже захвачена траншеей. Говорят о ней, вспоминают, предвидят. Замкнутая среда снова поглощает их психически, прежде еще, чем они физически погрузились в нее.
Париж.
«Киевская Мысль» NN 261, 262, 20, 21 сентября 1915 г.
VI. Основные вопросы и первые итоги войны
Л. Троцкий. ИМПЕРИАЛИЗМ И НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ
Для мещанских идеологов в настоящей войне борются два «начала»: принцип национального права и принцип насилия, – Добро и Зло, Ормузд и Ариман.[223] Перед нами, материалистами, война выступает в своей империалистической сущности, в основном стремлении всех капиталистических государств к расширению и захвату. Где линия капиталистической экспансии совпадает с линией национального объединения, там империалистский Ариман охотно опирается на национального Ормузда, нисколько не переставая от этого быть самим собой.
Сербский министр-президент отвечал на днях в скупщине на им же заказанную интерпелляцию по поводу итальянских видов на Далмацию, идущих вразрез с национальной идеей велико-сербского объединения. Пашич выразил свою условную дипломатическую надежду на то, что новая Италия, воссозданная под знаменем национальной идеи, не захочет наносить удар национальной идее младшей славянской сестры, тем более, – прибавил бывший бакунист, заправляющий ныне судьбами Сербии, – что итальянская «социальная наука» целиком построена на фундаменте национального принципа. По весьма незамысловатым причинам Пашич воздержался от расследования вопроса о том, какую именно национальную идею проводила итальянская наука в союзе с итальянской артиллерией в итало-турецкой войне за Триполитанию. Один его намек на это немедленно пробудил бы воспоминание о том, как сами сербы по трупам албанских племен устремлялись к Адриатике, а главное, вызвали бы призрак Македонии, где сербская обработка «сырого» болгарского материала и сейчас совершается не иначе, как мерами военного террора.