Николай Анастасьев - Владелец Йокнапатофы
Десять лет назад Фолкнер так писать еще не умел. Правда, и дидактикой рассуждений о природе и прогрессе он тоже ограничиваться не собирался, во всяком случае с самых первых строк, еще не придумав для героя ударной фразы, попытался воплотить смысл образно. Лупоглазый предстает неподвижным воплощением зла -- на это работает вся символика облика. Тут же эта символика раскрывается, растолковывается почти житейски: "Тебе, конечно, невдомек даже, как ее называют, -- говорит Лупоглазому Хорэс Бенбоу, услышав пение какой-то лесной птахи. -- Да ты и вообще не узнаешь птицы, если только не услышишь, как она заливается в клетке, в гостиничном холле, или если ее не подадут в блюде за четыре доллара". И, как бы подтверждая правоту этих слов, Лупоглазый шарахается в страхе от совы, внезапно ударившей крыльями. Таких вот уродов с изначально деформированной этикой порождает цивилизация.
Им противостоят живые люди, доказывающие свою укорененность любовью, преданностью, терпением. Например, Руби, для которой весь свет -- хилый, болезненный ребенок и непутевый возлюбленный. За них -- и в беззаконье, и в нищету, и в тюрьму, и на плаху. Хорэс Бенбоу тоже был, по-видимому, задуман как природный человек -- недаром в его уста вложена столь важная для писателя мысль.
Но только задуман. Конфликта не получилось, то есть этого -- природы и цивилизации -- конфликта. Центр тяжести сразу сместился в сторону. Как противоположность Лупоглазому Хорэс Бенбоу в романе, конечно, нужен. Но существенный смысл его присутствия здесь -- другой.
Поскольку он пришел сюда из "Сарториса", а еще больше -- из неопубликованных "Флагов в пыли", то и нам надо вернуться на момент к этим книгам, напомнив, что писаны они пастелью, что люди, их населяющие, -- люди, может, и смешные, никчемные в практическом смысле, но в общем-то хорошие и даже замечательные: такие не предадут, такие выручат в нужде.
В "Святилище" от них только Хорэс и остался -- идеалист, мечтатель, рыцарь. И это одиночество не случайно -- монолит дал глубокую трещину. А сказать вернее -- сами Сарторисы, сами аристократы и все, что с ними связано, -- тоже оборачивается противоположностью. Готовясь в свое время к постановке пьесы английского драматурга Джона Бойнтона Пристли "Опасный поворот", Г.М.Козинцев записал в дневнике режиссера: "Возможно, Пристли создал совершенно новый жанр, который следовало бы определить как "светлую идиллию с убийством, прелюбодеянием и кровосмесительством"".
Это наблюдение в некотором смысле применимо к фолкнеровскому роману.
Да, светлая и даже до известной степени идиллическая сторона жизни осталась -- Хорэс ее и представляет. Он не просто профессионал-адвокат, он ходатай по делам человеческим. Например, ничего не может быть для него естественнее, чем приютить обездоленную женщину с младенцем. "Неужели так трудно понять, -- обращается он к Руби, -- что, может, человек потому что-то и делает, что знает, что это правильно, что без этого невозможна гармония мира?" И не надо ему никакого вознаграждения: "Мне уже заплатили. Тебе, -продолжается разговор, -- этого не понять, но моя душа прошла университеты длиною в сорок три года". Но Хорэс недооценил жизненного опыта собеседницы. Пусть и вдвое его моложе, Руби успела увидеть столько несчастий и подлости, что ее прекраснодушному покровителю и не снилось. И этот опыт побеждает идиллию, самому же Хорэсу приходится взглянуть на мир не через розовые очки.
Предательство не где-то далеко -- оно рядом. Куда исчезла покойная, погруженная в дрему Нарцисса, знакомая нам по "Сарторису"? С упорством, в котором не осталось почти ничего человеческого, отстаивает она свои и своего ребенка жизненные права -- так, как их понимает. Щедрость брата, приютившего отверженную, в ее глазах --дерзкое и непозволительное покушение на устои. Со всей возможной решительностью требует Нарцисса немедленного изгнания жены и ребенка бутлеггера, подозреваемого в убийстве: "Ты что, не понимаешь, что это мой дом, дом, где мне жить до конца жизни? Где я родилась. Мне наплевать, куда ты подашься, что будешь делать. Мне наплевать, сколько у тебя будет женщин и кто они. Но я не могу позволить, чтобы мой брат связался с женщиной, о которой говорят. Я не ожидаю от тебя сочувствия ко мне лично; но я прошу не забывать, кто были наши отец и мать".
Иными словами, существует неписаный устав, и надо блюсти его, а правда, человечность-- это так, струящийся эфир. Нарциссе совершенно безразлично, убивал ли Гудвин, не убивал: "Я и не думаю об этом. Мне все равно. Городок думает, что убил он, следовательно, неважно, правда это или неправда".
Аномалия, внезапно обнаружившийся индивидуальный изъян души? Да ничего подобного -- как раз норма. Род, племя, клан утратили белоснежную чистоту, проступили черты отталкивающего ханжества, просто жестокости. Все такие -- и "виргинский джентльмен" Гоуэн, и "дочь судьи" Темпл. Критики гадали, что это с ней произошло за те несколько дней, которые пролегли между свиданием с Хорэсом, когда он уговорил ее предстать перед судом и рассказать, как все было в действительности, -- и тем моментом, когда она, поднявшись на свидетельское место и поклявшись говорить только правду, солгала и послала тем самым на виселицу невинного. А ничего не произошло -- просто при виде отца, братьев, зала, где собрались земляки, заговорила кровь, отравленная извращенными представлениями.
Теперь Фолкнер беспощаден к своих аристократам, от "блистательной обреченности" почти ничего не осталось, и старый Сарторис, оживи он на миг, увидел бы со своей высоты не "бастионы самой бесконечности", а отталкивающую картину мерзости и предательства.
Ореол высокого достоинства утрачен не только социальным верхом. Мир, изображенный в раннем романе, не на одних Сарторисах держался, были еще, хоть и в тени, Маккалемы -- трудовые люди, и они, может, понадежнее Сарторисов, те живут только памятью о славных поражениях, а эти -- цепкой связью с землей.
С ними-то что произошло? Да тоже ничего не произошло, просто выяснилось, что и в этом своем слое община далеко небезупречна. Джефферсону.-- а действие происходит по-прежнему здесь -- и впрямь наплевать на то, что случилось в действительности; важно, что поругана честь одной из своих, и городок, ломая социальные перегородки, стеной встает на защиту порядка. Местные дамы ~~ богобоязненные прихожанки -- заставляют хозяина гостиницы отказать в крыше Руби: ведь брак не освящен церковью и ребенок -плод греховной связи. А дальше -- и вовсе разбой, суд Линча: толпа вытаскивает приговоренного Гудвина из тюрьмы и сжигает его, как в средневековье, на костре. Джефферсон и тут убежден в своей правоте. "Так ему и надо, -- сказал водитель. -- Мы должны защищать своих женщин. Они нам и самим понадобятся".
Нет, не "дешевой идеей" вдохновлялся писатель, сочиняя "Святилище". Как и в "Шуме и ярости", он пытается, преступая собственные симпатии и собственную боль, взглянуть на край и людей, его населяющих, твердым, неидиллическим взором.
И все-таки можно понять, почему он был недоволен книгой. Скорее всего не проходило ощущение, что в материале остались нетронутые пласты, скороговоркой сказалось то, что требовало разговора вдумчивого и неспешного. Например, сцена расправы. Фолкнер ушел -- и хорошо сделан -- от леденящих кровь подробностей, но что мы видим и слышим? Только "яростный рев горящего бензина", только топот ног, только низкий гул многих голосов. Все как бы с расстояния, внутрь автор заглянуть не решается и нам не дает. А ведь толпа -- это явление, социальный феномен, эмоциональное состояние. Фолкнер его еще изобразит -- в "Свете в августе", затем, еще сильнее, в "Осквернителе праха". А пока -- лишь неотчетливое предчувствие будущих картин.
Оказавшись неожиданно в центре всеобщего внимания, Фолкнер, может быть, не осознал, а может быть, не придал должного значения тому, сколь сильно способствовала его успеху критика. Крупнейшие журналы страны откликнулись благожелательными, а иногда восторженными рецензиями. Именно в связи со "Святилищем" возникла впервые параллель с Достоевским, которой предстояло стать общим местом (кстати, если верить Фолкнеру, он тогда еще ни строчки из русского классика не прочитал). Максуэлл Перкинс, знаменитый редактор издательства "Скрибнерз и сыновья", тот самый Перкинс, что открыл публике Фицджеральда, Хемингуэя, Томаса Вулфа, всерьез подумывал, что надо бы и нового автора присоединить к этой звездной компании, "перекупив" его у "Харрисона и Смита". Из-за океана донесся голос Андре Мальро, который увидел в "Святилище" "вторжение греческой трагедии в детективную историю".
Правда, чем ближе к Оксфорду, тем заметнее менялась реакция пишущей и читающей публики. В одном кентуккийском журнале говорилось, что да, конечно, Фолкнер -- лучший из современных прозаиков, но в его родном штате роман скорее всего вызовет скандал. И точно. Рецензент из Мемфиса (а это уже совсем рядом с домом) с отвращением заметил, что "Святилище" -- это "устрашающий, лишенный признаков человечности монстр, жестокая чувственность которого вызывает тошноту". А в родном городке, окажись там автор, когда появилась книга, его, должно быть, вовсе забросали бы камнями. Даже близкие родственники сильно разгневались, решив, что не иначе Билл написал этот роман в состоянии какого-то странного помрачения ума.