Александр Солженицын - Двести лет вместе. Часть первая
И никак нельзя первым еврейским революционерам 70-х годов XIX века приписывать мотивы исконно антирусские, как это сегодня представляется некоторым в России. Отнюдь.
Началось всё с того же «нигилизма» 60-х годов. «Примкнув в России к «гойскому» просвещению» и зачитываясь русской литературой, «еврейская молодёжь вскоре затем присоединилась также и к наиболее передовому» тогда нигилизму – и тем легче, что прочь от заветов еврейской старины. Даже «фанатик-«ешиботник», погружённы[й] в изучение талмуда» после «двух-трёх бесед с ним нигилиста» – расставался и с «патриархальными взглядами», и даже с внешностью. – «При незначительном даже прикосновении к «гойской» грамотности», едва «сделана брешь в его (даже набожного еврея) ортодоксальном мировоззрении, он способен идти дальше до самых крайних пределов»[742]. Эти молодые евреи – тут же сразу и были захвачены всемирными идеалами: как все люди вот станут братья и при одинаковом у всех благосостоянии. Грандиозность задачи: освободить всё человечество от бедности и рабства!
А тут ещё – и русская литература. Павла Аксельрода воспитали в гимназии – Тургенев, Белинский, Добролюбов (а уже потом Лассаль повернул его прямо к революции). Аптекман увлекался Чернышевским, Добролюбовым, Писаревым (ещё и Боклем). Лазарь Гольденберг начитался тех же Добролюбова, Чернышевского, Писарева, Некрасова, а Рудин – пленил его тем, что умирает на баррикадах. Соломон Чудновский, большой поклонник Писарева, плакал от его смерти. Из русской литературы вырос и нигилизм Семёна Лурье. Да у многих так шло, не считано и не пересказано.
Но сегодня, за вековым отстоянием, мало кто помнит окраску этого первого в России движения еврейской молодёжи. «На еврейской улице» тогда не было никакого серьёзного политического действия; а на русской – начиналось Народничество. Так – и «влиться в русское освободительное движение»![743] И это влитие насколько же было облегчено, увлечено русской литературой и радикальной публицистикой.
А поворот к русскому сопровождался отворотом от еврейского. Среди этих первых еврейских: революционеров «у многих сложилось страстно враждебное и презрительное отношение к старому еврейству, как к какой-то паразитической аномалии»[744]. В 70-х годах «образовались ячейки еврейской радикальной молодёжи, которая во имя идеалов народничества стала также всё более отдаляться от своего народа… стали усиленно ассимилироваться и усваивать „русский национальный дух“[745]. До середины 70-х годов евреи-социалисты не считали нужным вести агитацию среди соплеменников, имея о них такую мысль: что евреи, ввиду всей их неземледельческой истории, непригодны для усвоения социалистических идей. Своих крестьян – у евреев не было. «Никому из еврейских революционеров в 70-е годы в голову не могло прийти, что надо работать только для всей национальности». Ясно, что – на господствующем языке и только для русских крестьян. «Для нас… не существовали труженики-евреи. Мы смотрели на них глазами обрусителей: еврей должен вполне ассимилироваться с коренным населением», даже ремесленников считали потенциальными эксплуататорами: ведь у них подмастерья, ученики. Не придавали значения и русским рабочим и ремесленникам как самостоятельному классу – но лишь если делать из них социалистов, тогда через них легче будет работать среди крестьян[746].
Отдавшиеся ассимиляции – по самому положению своему и склонялись более всего к радикализму: на новообретенной почве у них не оказывалось прежних прочных консервативных корней.
«Мы готовились идти в народ и, разумеется, в русский народ. Мы отрицали еврейскую, как и впрочем всякую религию, жаргон считали искусственным языком, а древнееврейский язык – мёртвым… Мы были искренними ассимиляторами и в русском просвещении видели спасение для евреев… Почему же мы стремились работать среди русского народа, а не еврейского? Это объясняется нашим отчуждением от тогдашней духовной культуры русского еврейства и отрицательным отношением к его ортодоксальным и буржуазным руководителям, из среды которых мы… сами вышли… Мы полагали, что освобождение русского народа от власти деспотизма и гнёта владеющих классов приведёт также к политическому и экономическому освобождению всех других народов России и в том числе еврейского. И надо сознаться, что русская литература… привила нам также, в известной степени, представление об еврействе не как о народе, а как о паразитном классе»[747].
Тут было и чувство долга к великорусскому народу. Была и «тогдашн[яя] вер[а] народников-бунтарей в возможность в близком будущем народного восстания»[748]. В 70-е годы «еврейская интеллигентная молодёжь…» «пошла в народ», в расчёте и своими слабыми руками подтолкнуть крестьянскую революцию в России»[749]. Как пишет Аптекман, Натансон, «подобно лермонтовскому Мцыри, «знал одной лишь думы власть, одну [ – но] пламенную страсть»: этой думой было счастье народа, этой страстью была борьба за его освобождение»[750]. А сам Аптекман, по описанию Дейча – «крайне физически истощённый, маленького роста, с бледным цветом лица», «с резко выраженными национальными чертами лица», – став фельдшером в селе, проповедовал крестьянам социализм через Евангелие[751].
Этот поворот к опоре на христианство или к использованию его произошёл у первых евреев-народников не без влияния предшествующего кружка долгушинцев, которые прямо писали на перекладинах распятия – «Во имя Христа. Свобода, равенство, братство», и почти у всех у них было в ходу Евангелие. Аптекман пишет о себе: «Я потому и принял христианство – по глубокому моему сердечному движению, по любви моей к Христу»[752]. (Не спутаем с мотивами Тана-Богораза, который в 80-е годы принял христианство, «чтобы избавиться от стеснений, которыми связывало его еврейское происхождение»[753]. Или с прямым притворством, как у Дейча, который на агитацию к молоканам пошёл в качестве «истинно-православного».) Но, добавляет Аптекман, «чтобы отдаться народу, совсем не требуется покаяния»; по отношению к русскому народу «покаянного чувства во мне и следа не было. Да и откуда оно могло родиться во мне? Скорее мне, как одному из представителей угнетаемой народности, следовало бы предъявить вексель к уплате, чем самому по какому-то фантастическому займу платить! Не видал я также этого покаянного чувства и у моих товарищей дворян, шедших со мною по одному пути»[754].
Заметим, кстати, что мысль о сближении желаемого социализма с историческим христианством бродила тогда у многих русских революционеров – и как высокое самооправдательное сознание, и как удобный практический приём. В. В. Флеровский писал: «У меня постоянно было в уме сравнение между готовящейся к действию молодёжью и первыми христианами». И сразу следующий шаг: «Непрерывно думая об этом, я пришёл к убеждению, что успех можно обеспечить только одним путём – созданием новой религии … Надо научить народ посвящать свои силы только самому себе… Я стремился создать религию братства», – и молодые последователи Флеровского искали «сделать в этом направлении опыт в народе: как такая религия, без бога и святых, приемлется народом». А последователь его долгушинец Гамов писал ещё прямей: «Нужно выдумать такую религию, которая была бы против царя и правительства… Надо составить катехизис и молитвы в этом духе»[755].
Есть ещё альтернативное объяснение еврейского революционерства в России. Его разбирает и отклоняет А. Серебренников: «Существует такая точка зрения, что, если бы в ходе реформ 1861-63 годов была разрушена черта оседлости, всё в нашей истории пошло бы по-другому… отмени Александр II черту оседлости – и не было бы Бунда или троцкизма!». Тут он указывает на текший с Запада поток интернационал-социалистичеких идей. «Если бы отмена черты оседлости для них была действительно существенна, вся их борьба только на это и была бы направлена. А они не этим занимались – они мечтали свергнуть царизм!»[756].
И вот с этою страстью они один за другим, не докончив учения, покидали, даже с 4-го курса, ту Военно-Медицинскую Академию или другие учебные заведения – и шли «в народ». Сам диплом уже считался одиозным: это есть средство эксплуатации народа. Отказывались от будущей карьеры, кто – и рвал с родными. Считалось: «Каждый пропущенный день является, конечно, неисчислимой и преступной потерей для скорейшего осуществления блага и счастья обездоленных: масс»[757].
А чтобы «идти в народ» – предстояло «опроститься», – и с моральной целью, для самого себя, и с практической: «чтобы пользоваться доверием народной массы – нужно было проникнуть в неё в виде рабочего или мужика»[758]. Но, вспоминает Дейч: как идти в народ, чтобы тебя слушали и верили бы в тебя? ведь евреи «выдава[ли] себя сразу, как говором, так наружностью и манерами». А ещё же надо, для подхода, сыпать народными прибаутками! А ещё же надо показать себя умелыми в сельских работах, для городских евреев непривычно и тяжело. Хотинский для этого сперва работал на хуторе у своего брата, приучался к труду хлебопашца, братья Левентали обучались сапожному и столярному мастерству, Бети Каменская поступила работницей на тряпичную фабрику на тяжёлый труд. Многие шли фельдшерами. (Дейч пишет, однако, что еврейским революционерам куда больше удавалась внутрикружковая работа, конспирация, связь, типографии, перевозка через границу.)[759]