Сергей Катканов - Священные камни Европы
Очень люблю эти строки Пушкина. Они пробуждают в душе чувство национального достоинства, прекрасное чувство принадлежности к великому народу. Почему же в другом стихотворении Пушкин назвал «нетерпеливого героя» властителем наших дум?
Это была эпоха романтизма, а Наполеон — образцовый романтический герой. Обычно в книгах, особенно у романтиков, герои куда крупнее, интереснее, чем в жизни, но биография Наполеона такова, что самая увлекательная книга самого гениального романтика покажется скучной по сравнению с ней. Еще бы императору не быть властителем дум романтиков.
Однако, что такое романтизм? Мы иногда думаем, что романтизм далек от правды жизни, в отличие от реализма, который эту правду отражает. Отнюдь нет. Романтизм тоже отражает правду, только иного плана бытия. Романтизм дает нам образы героев, жизнь которых полна приключений, романтизм живописует великие чувства и страшные трагедии. Все, что блистательно, великолепно и грандиозно находит отражение в романтизме. И все это очень даже реальный мир, просто это еще далеко не весь мир.
Могу понять Пушкина, который «романтизму отдал честь», а потом решил заглянуть в душу станционного смотрителя. Могу понять Гоголя, который сначала показал нам Вия, а потом всю свою большую душу вложил в отражение маленькой души Акакия Акакиевича. Пушкин и Гоголь как бы сказали нам: «Господа, душа маленького человека — это ведь тоже очень интересно и это важно до чрезвычайности, не поленитесь, загляните вместе с нами в эту бесхитростную душу».
Все это так, но ведь годы–то идут. Достоевский сказал: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели»». Да в том–то и дело, что мы из гоголевской «Шинели» все ни как не выйдем. Прошло столетие, идет другое, а мы все у «Шинели» швы изучаем. Воротничок, пуговки — все это нам известно уже в таких деталях, что стало малость скучновато. И вот мир оказался на пороге возвращения романтизма. Мы все–таки вылезаем понемногу из побитой молью «шинели» и облачаемся в рыцарские доспехи. Грандиозный успех Толкина — лишь первый звоночек. Подождите, то ли еще будет.
И романтические авторы во второй половине XIX века казавшиеся устаревшими, сегодня заблистали свежими красками. И романтические образы истории, такие, как Наполеон, вдруг начинают обретать несколько даже пугающую актуальность.
Как сейчас читается «Воздушный корабль» Лермонтова! Некий мистический корабль без матросов и капитана несется на всех парусах к святой Елене.
На острове том есть могила
А в ней император зарыт.
Император встает из гроба и вступает на борт воздушного корабля:
Несется он к Франции милой
Где славу оставил и трон,
Оставил наследника сына
И старую гвардию он
Император зовет своих…
Но спят усачи гренадеры
В равнине, где Эльба шумит
Под снегом холодной России
Под знойным песком пирамид.
И маршалы зова не слышат,
Иные погибли в бою,
Иные ему изменили
И продали шпагу свою.
На призыв к величию никто не откликается. Воздушный корабль «в обратный пускается путь». Чье сердце не содрогнется от этой мистической картины ненужности гения в мире, который впал в ничтожество. И это написал русский боевой офицер. Офицер наполеоновской гвардии не написал бы лучше. Сердце гениального русского поэта так чутко откликнулось на трагедию императора французов, как будто Наполеон — русский национальный герой. А может так и есть? Ну повздорили мы с ним, ну набили ему морду так, что прочухаться не смог. Россия не унизила себя перед «нетерпеливым героем». Так теперь–то нам с ним какие счеты сводить?
Разве любому русскому, кто хоть немного знает и любит великую историю Франции, не больно сейчас смотреть на ничтожную Францию Саркази и Оланда? Лермонтов испытывал эту боль еще тогда. Во Франции решили перенести со св. Елены останки императора. Париж ликовал. Казалось, «воздушный корабль» все–таки прибыл в порт назначения. Но Михаил Юрьевич хорошо чувствовал, что это жалкий фарс. Лилипуты возятся с костями великана, не будучи в состоянии даже понять, к чьим костям они прикасаются. И вот Лермонтов пишет одно из самых поразительных своих стихотворений — «Последнее новоселье».
Негодованию и чувству дав свободу,
Поняв тщеславие их праздничных забот,
Мне хочется сказать великому народу:
Ты жалкий и пустой народ.
Ты жалок потому, что вера, слава, гений
Все, все великое, священное земли
С насмешкой глупою ребяческих сомнений
Тобой растоптано в пыли.
Лермонтов был очень сложным человеком, и не каждое его слово я готов воспринимать, как истину, но иногда меня поражает его пророческий дар. Тут он как будто говорит о глубинных причинах современного конфликта России и Европы. Европа предала сама себя — вот в чем причина. Предав, пожалуй, последнего своего героя, Европа навсегда отреклась от своей великой судьбы:
Среди последних битв, отчаянных усилий,
В испуге не поняв позора своего,
Как женщина ему вы изменили,
И как рабы вы предали его.
Мне кажется, это одно из самых патриотичных стихотворений Лермонтова. Наш великий поэт показал, каким благородным может быть русское сердце, как чутко оно к проявлениям подлинного величия, насколько чуждо ему мелочное сведение счетов и насколько это сердце всемирно. Все великое в мире оно воспринимает как свое, близкое, родное.
А ведь, родись Михаил Юрьевич пораньше, и рубил бы он французов, не зная жалости. Так как рубил их другой замечательный русский поэт Денис Давыдов. Из Давыдова хочу привести несколько прозаических отрывков, но вы, конечно, сразу почувствуете, что это настоящие стихи.
Вот как он вспоминает тильзитскую встречу Наполеона и Александра: «Все глаза обратились и устремились к барке, несущей этого чудесного человека, этого невиданного и неслыханного полководца со времен Александра Македонского и Юлия Цезаря, коих он так много превосходит разнообразием дарований и славою покорения народов просвещенных и образовательных».
Давыдову было что ответить на упреки в недостатке патриотизма: «Меня нельзя упрекнуть, чтобы я кому–либо уступил во вражде к посягателю на независимость и честь моей родины… Солдат, я и с оружием в руках не переставал отдавать справедливость первому солдату веков и мира, я был обворожен храбростью, в какую бы она одежду не облекалась, в каких бы краях она не проявлялась…»
Почему же и мы сегодня не можем смотреть на Наполеона так же, как и храбрый русский офицер, сражавшийся с Наполеоном?
В наполеоновской гвардии, в этом невероятном человеческом феномене, Давыдов увидел нечто почти мистическое, непостижимое для человеческого ума: «Наконец подошла старая гвардия… Неприятель, увидев шумные толпы наши, взял ружье под курок и гордо продолжал путь, не прибавляя шагу. Сколько не пытались мы оторвать хоть одного рядового от этих сомкнутых колонн, но они, как гранитные, пренебрегая всеми усилиями нашими, оставались невредимы. Я ни когда не забуду свободную поступь и грозную осанку сих всеми родами смерти испытанных воинов. Осененные высокими медвежьими шапками, в синих мундирах, белых ремнях с красными султанами и эполетами, они казались маковым цветом среди снежного поля… Все наши азиатские атаки не оказывали ни какого действия против сомкнутого европейского строя… Колонны двигались одна за другой, отгоняя нас ружейными выстрелами и издеваясь над нашим вокруг них бесполезным наездничеством… Гвардия Наполеона прошла посреди толпы казаков наших, как стопушечный корабль перед рыбачьими лодками».
Лермонтов и Давыдов — рыцарские натуры, они видели мир глазами благородных и великодушных воинов. И это очень важно для нас, только настоящий рыцарь может оценить подлинное величие. А вот Тютчев — человек иного склада. Он — мудрец. Один из самых замечательных русских мудрецов. И это тоже очень для нас важно. А ведь Тютчев видит Наполеона совершенно по–другому:
Два демона ему служили
Две силы чудно в нем слились
В его главе орлы парили
В его груди змии вились
Но освящающая сила
Непостижимая уму
Души его не озарила
И не приблизилась к нему
Он был земной, не Божий пламень,
Он гордо плыл — презритель волн
Но о подводный Веры камень
В щепы разбился утлый челн.
Перед Тютчевым я, откровенно говоря, робею. Громкое имя оппонента ни когда не удерживало меня от полемики, и с Федором Ивановичем я спорил, но вот читаю его стихи и понимаю, что он мыслил на том уровне, который мне пока не доступен. Я не могу согласиться с тем, что в груди Наполеона «змии вились», я не согласен с тем, что в императоре совсем не было «Божьего пламени», но и опровергнуть это я не могу с убедительностью, достаточной хотя бы для меня самого.