Борис Парамонов - Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)
Так о ностальгическом чтении. Моя хемингуэевская ностальгия относится к несколько более раннему времени - началу пятидесятых, когда я обнаружил его сборник 1934 года "Смерть после полудня". Романов его, до войны изданных ("Фиеста" и 'Прощай, оружие"), я не знал тогда, но и этого сборника было вполне достаточно. Думаю даже, что с этой книги и надо было начинать - романы Хемингуэя, при всех их новшествах, всё-таки вещи достаточно традиционные. Но рассказы раннего Хемингуэя из книг "В наше время", "Мужчины без женщин", "Победитель не получает ничего" производили потрясающее впечатление. Самые их названия звучали неслыханной, нездешней музыкой. Поражала в них видимая бессюжетность при огромном внутреннем напряжении текста. (Это потом мы узнали про вершину айсберга.) Вы чувствовали, что все-таки там что-то происходит, причем очень значительное. Любимейшими моими рассказами были "Кошка под дождем" и "Канарейку в подарок". В последней я навсегда влюбился во фразу "Пассажиры входили и выходили" - в описании идущего поезда. А вид из окон поезда на горящую ферму? А строй громадных сенегальцев на перроне, и с ними маленького роста сержант, белый? Еще одна фраза незабываема: "Всё вокруг выглядело как будто натощак" (кстати, в оригинале это лучше, фраза дважды написана по-разному). Или агент Кука, отыскивающий имя американки в отпечатанных на машинке листах! Я не перечитывал этого по крайней мере с шестидесятого года, но помню до сих пор чуть ли не наизусть. Бай харт, как говорят американцы, - сердцем. Вот по этому поводу и хочется вспомнить одну поэтическую фразу, обращенную, правда, к другому недавнему юбиляру: "Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет". Очень многие в России могут обратить эти слова - к Хемингуэю.
И с этой даже не юношеской, а мальчишеской любовью к Хемингуэю связалась у меня одна странность: я полюбил первую мировую войну. Нет для меня чтения более интересного, чем всё относящееся к этой войне. Вот и сейчас навострил глаз на новейший американский бестселлер: "Первая мировая война" Джона Кигана, издательство Кнопф. Я знаю о ней очень много. Например, имя французского генерала, подавившего в апреле 17 года солдатские бунты на Западном фронте: Нивелль. Даже годы семнадцатый и восемнадцатый до сих пор звучат для меня не по-русски, а в ассоциации с событиями на тогдашнем Западе. В этом влеченье (род недуга) то ли вина, то ли заслуга того же Хемингуэя. Не войну я, конечно, полюбил, а ее описание. Скажу больше: искусство как таковое. Я понял, что точное впечатление достигается не многословием и попыткой тотального описания, а скупым подбором мастерски выбранных деталей. В поэтике это называется эллипсис. Такому пониманию больше всего способствовали те короткие фрагменты, которые предпосланы Хемингуэем в качестве, что ли, эпиграфов к рассказам книги "В наше время". Например:
Все были пьяны. Пьяна была вся батарея, в темноте двигавшаяся по дороге. Мы двигались по направлению к Шампани. Лейтенант то и дело сворачивал с дороги в поле и говорил своей лошади: "Я пьян, старина, я здорово пьян. Ох, ну и накачался же я". Мы шли в темноте по дороге всю ночь, и адъютант то и дело подъезжал к моей кухне и твердил: "Затуши огонь. Опасно. Нас заметят". Мы находились в пятидесяти километрах от фронта, но адъютанту не давал покоя огонь моей кухни. Чудно было идти по этой дороге. Я в то время был старшим по кухне.
То есть, чтобы дать представление о войне, не нужно описывать бой за домик паромщика на Изере, а достаточно показать вот такую батарею, причем отнюдь не в момент боевых действий. Сейчас мне вспомнился подобный пример: у Гроссмана в журнальной еще публикации его романа в одной сцене говорилось, что грузовик, везший в прифронтовую линию арбузы, разбился и водитель погиб. Автомобильная авария сделала понятнее - зримее - ни более ни менее как Сталинградскую битву. Я думаю, что таким штукам Гроссман научился как раз у Хемингуэя. Но вообще-то и до Хемингуэя такое встречалось, он сам этому учился; думаю, что и у Чехова, которого он оценивает очень высоко в парижских своих мемуарах, что свидетельствует прежде всего о знании Чехова. Прием - говоря о каком-либо состоянии или настроении, описывать не прямо таковое, а сопутствующие, вроде бы посторонние детали. В поэзии такой прием канонизировал Томас Элиот, у русских же он характерен для Ахматовой, например знаменитое "Я на правую руку надела Перчатку с левой руки"; описано же здесь эмоциональное состояние влюбленной женщины - смятение чувств, как сказал бы Стефан Цвейг.
Но это - очень ранний Хемингуэй, в основном первой книги "В наше время". Он потом стал писать подробнее - стал уходить от того, что его многолетний знаток и переводчик Иван Кашкин в одной очень давней статье назвал изысканными примитивами. Однако прежде чем перейти к дальнейшему, мне хочется поделиться одним наблюдением касательно как раз этой первой книги - ее финала, в котором появляется греческий король. В советских переводах не было одной фразы: король говорит заезжему журналисту, что Пластирас правильно сделал, расстреляв этих молодчиков; а фраза выброшенная звучит так: "Если б Керенский расстрелял кое-кого, дела бы шли сейчас совсем по-другому". Это мелочь, конечно, но ее нужно обнародовать: кто знает, будут ли исправлять и заново просматривать дальнейшие русские издания Хемингуэя - при нынешнем чудовищном падении издательской культуры в России. Вообще о советских изданиях Хемингуэя. Я теперь вижу, что они оставляют желать лучшего. Самоуправство в них было не только цензурно-редакторское, но и переводческое. Один из лучших рассказов Хемингуэя среднего периода назван был в СССР "Дайте рецепт, доктор". Не знаю, с какого потолка взял переводчик это. На самом деле рассказ называется "Игрок, монашка и радио". В том первом издании - 34-го года - у рассказа был отсечен конец, там он заканчивался словами: "Революция, - подумал мистер Фрэзер, - не опиум, революция - катарсис, экстаз..." Но дальше в оригинале следуют слова, восстановленные в последующих изданиях: "который можно продлить только ценой тирании. Опиум нужен до и после". Что касается опиума, то в этом рассказе - самые эффектные слова, когда-либо написанные Хемингуэем: хлеб - это опиум для народа. В 34 году в СССР не допускалось какое-либо сомнение в мифологии революции, и не только пролетарской. В 59-м это уже сходило у зарубежного писателя Хемингуэя. Но его всё-таки представляли в качестве так называемого прогрессивного писателя Запада, сильно нажимая на то, что он сочувствовал лоялистам во время испанской войны. Но теперь-то видно, и скрывать незачем, что Хемингуэй был очень и очень прохладен ко всякого рода левизне. Сейчас всё подобное неактуально, но я говорю это к тому, что Хемингуэя нельзя представлять как писателя недумающего, как некоего простоватого эстета - если возможно такое словосочетание (а оно, думаю, возможно), именно этот рассказ - "Игрок, монашка и радио" - дает правильное представление о Хемингуэе в его отношении к темам века. к революции. Это рассказ о том, как мексиканский революционный гимн "Кукарача" заглушается негромкими звуками радиомузыки из Сиэттла: апология частной жизни в противовес всякого рода ангажированности.
Вот они скоро уже уйдут, думал мистер Фрэзер, и унесут с собой "Кукарачу". Тогда он включит радио, ведь радио можно приглушить так, чтобы еле-еле было слышно.
Я могу сказать о себе, что полюбил радио после этого рассказа. Может быть, он и оказал подспудное влияние на всю мою последующую жизнь. Лежать в больнице, как мистер Фрэзер, и слушать в наушниках радио, когда все вокруг затихает, - что может быть лучше (конечно, если при этом не смертельно болен, а лежишь с твердой надеждой на выздоровление).
Днем радио было плохо слышно, и говорили, что этого из-за того, что в окрестных горах много руды, но всю ночь оно работало прекрасно, и когда одна станция прекращала работу, можно было передвигаться дальше на запад и ловить другую. Последней был Сиэттл, в штате Вашингтон, и благодаря разнице во времени, когда кончали передачу в четыре часа утра, в больнице было уже пять часов утра, и в шесть можно было поймать утреннюю музыкальную передачу из Миннеаполиса. Это тоже возможно было благодаря разнице во времени, и мистер Фрэзер любил думать о музыкантах, приходящих утром в студию, и представлять себе, как они выходят из трамвая на рассвете, неся свои инструменты. Может быть, этого и не было и они оставляли инструменты там, где играли, но он всегда представлял их себе с инструментами. Он никогда не бывал в Миннеаполисе и думал, что, может быть, никогда не попадет туда, но видел ясно, как выглядит город утром.
К хемигуэевскому юбилею в Америке, натурально, вышли кое-какие книги о национальном классике. Прежде всего, книга самого Хемингуэя - ее настриг из оставшихся рукописей сын писателя Патрик, и назвал этот опус "Истина с первого взгляда": что-то опять об Африке и львах. Гораздо более завлекательным оказался квази-исторический роман Клэнси Карлайла "Пилигримы в Париже" - о парижских годах молодого Хемингуэя и о его тогдашнем окружении. Представление об этом сочинении дает рецензия Кристофера Леман-Хаупта в Нью-Йорк Таймс от 7 июля. Процитирую кое-что оттуда: