Андрей Немзер - Дневник читателя. Русская литература в 2007 году
Итак, почему «Бог не играет в кости», мне еще предстоит узнать. Зато роман Сахновского (с не менее вычурным названием) я уже прочел. И, по старинной эпиграмме, сердцем сокрушился – зачем читать учился? Нет, я не против «жанровой» прививки к «жизнеподобному» повествованию. Я просто хочу, чтобы жизнеподобие было жизнеподобным, триллер – интригующим (и заставляющим переживать за героя), фантастика – неожиданной. Ну и еще мелочи всякие – вроде живого великорусского языка или сюжетной логики – тоже кажутся мне необходимыми для того, чтобы текст обретался в премиально-читательской, а не лоточно-потребительской сфере. У жюри иное мнение – флаг ему в руки. Только едва ли дадут Сахновскому Букера: галочка в графе «демократизм» поставлена (смотрите: мы не чураемся развлекаловки; особливо под философическим соусом) – и ладушки.
Сочинения Малецкого и Иличевского квартируют в иных пространствах. Тут «жанром» и не пахнет. В том числе – романным. По сути, и «Конец иглы», и «Матисс» – развернутые (местами весьма изысканно, пожалуй, что и витиевато изложенные) притчи. Малецкий пишет о внерелигиозном сознании, чьим спутником представлен страх смерти. Все очень убедительно: и бытие одинокой, глухой, почти слепой, истомленной недугами, но цепляющейся за эфемерное бытие и ужасающейся неминуемой гостье старухи, и ее долгая история, сопряженная с большой историей России ХХ века, и русско-еврейские мелодии, и описания яств, ставших последней отрадой героини, и исподволь вводимые свидетельства о религиозных чувствах автора, и интонационные вибрации (от длинных периодов к судорожно сжатым фразам – пятерка с плюсом за слог), и «величие замысла», в коем автор уверен на сто процентов. Каждой сценой и фразой Малецкий напоминает читателю: с тобой говорит о самом главном (и не поспоришь) великий писатель. Ну как тут премии не дать? Расстроится ведь.
Но дадут ее скорее другому притчевых дел мастеру. В «Матиссе» есть прельстительный кайф загадочности. Мне он кажется следствием полнейшего авторского произвола, равнодушия к какой бы то ни было внутренней логике и желания впихнуть в текст все, что попало в поле зрения конструктора «звонко-певучих стихов». Действительно, из «Матисса» можно вытянуть несколько впечатляющих стихотворений в прозе, а их бьющую в глаза отдельность объяснить скрытой и тонкой (так что и не углядишь) игрой ассоциаций. Загадочность – великая сила. А если она подкреплена сочувствием к «малым сим» и обличением «свинцовых мерзостей жизни» (того и другого в романе из жизни природных и добровольных бомжей хватает), то великая вдвойне. Иличевского любят и продвинутые модернисты, и просвещенные консерваторы (как жаль, что «Матисс» опубликован «Новым миром» – явись роман в другом издании, о нем бы смогла написать работающая в «Новом мире» Ирина Роднянская, и тогда, возможно, я бы что-нибудь про это сочинение понял!) – почему бы не вознести его на букеровский пьедестал.
А как же Улицкая? Ценя «Даниэля Штайна…» (при ряде принципиальных несогласий с авторской идеологической концепцией) выше упомянутых прежде соискателей, не думаю, что Улицкая станет первым русским «двойным» букероносцем. И потому, что премиальные дубли вообще не в наших нравах. (Тут не важно, что книга о праведнике-переводчике несоизмеримо чище и глубже, чем премированный «Казус Кукоцкого».) И потому, что Улицкая вполне может стяжать «Большую книгу» (премия «коллективного разума» устроена иначе, чем «экспертная», она больше учитывает «народные чаяния», а ее судьба решится до финального заседания букеровского жюри). И потому, что у многих квалифицированных читателей роман Улицкой вызывает резкое отторжение: есть основания полагать, что чувство это разделяют и некоторые судьи.
Лучшим романом нынешней букериады я считаю «Бухту Радости», по выходе которой высказался достаточно подробно (см. «Вариации на тему Шиллера»). Разжевывать собственную рецензию полагаю излишним. Как и отвечать на отменно слаженную агрессивную и нескрываемо «партийную» брань, выплеснувшуюся, в первую очередь, на писателя Дмитриева вообще, во вторую – на его роман (который тонкие эстеты, они же пламенные поборники социальной справедливости, похоже, читали с пятого на десятое), а в третью – на вашего обозревателя, имеющего наглость любить литературу, а не то, что принято считать таковой в абсолютно независимых от совести и вкуса СМИ и лучших домах Переделкина.
Станет Дмитриев лауреатом? Не знаю. Может, станет. Порадуюсь. Но если 5 декабря наградят Иличевского, Малецкого или Улицкую (каждый вариант по-своему оправдан), не огорчусь. Чего и вам желаю.
...4 октября
P. S. За компромиссное название стыдно, но прощения я уже попросил. Итогом (премирование Иличевского) не огорчился (в сущности, был уверен процентов на девяносто, что так и будет) – огорчился другому; об этом см. финальный букеровский отчет «Гулять так гулять».
Куда ж нам плыть?
«Берег утопии» Тома Стоппарда на сцене Российского молодежного театра
Разговоры о спектакле РАМТа по трилогии Тома Стоппарда начались задолго до премьеры и текли по двум руслам: грандиозность постановки (ни в Лондоне, ни в Нью-Йорке не решились играть «Берег утопии» в один день) и проблема «стороннего взгляда» на русскую историю и культуру. Восемь часов сценического действия пугали завзятых театралов (как такое высидишь?) , но, отвлекшись от магии цифр, должно признать: все зависит от качества представления. Конечно, прибыв в театр около полудня и покинув его в одиннадцатом часу, усталость чувствуешь. Но это хорошая, если угодно, бодрящая усталость – такая же, как после удачного рабочего дня. Скучно мне не было – и причиной тому отнюдь не увлекательность (бесспорная) череды историй: я и «Берег утопии» читал, и с материалом Стоппарда (мемуаристика, эпистолярий, классические исследования) не позавчера познакомился.
Вроде бы можно торжествовать: если театр привораживает зрителя информированного, то уж неофита он точно покорит. Одобрительный смех и щедрые аплодисменты после «ударных» реплик (как правило, не изобретенных Стоппардом, а перенесенных из источников) и эффектно (но в точном соответствии с историей!) развязанных сцен должны бы поддержать оптимистическую («просветительскую») гипотезу, но, по-моему, работают прямо против нее. Зал радуется аллюзиям на современность и «стороннему взгляду» на русские проблемы, сильно преувеличивая меру дистанцированности автора от героев. Залу интересен «англичанин-мудрец» (Во дает!) , а не Герцен, Бакунин, Белинский, Огарев, Тургенев и прочие шестьдесят пять персонажей трилогии Стоппарда.
Разумеется, слово «русский» звучит со сцены постоянно, но склоняясь на все лады, обретая в устах разных персонажей несхожие значения, бликуя смысловыми оттенками, а не обращаясь в одноцветный ярлык. Разумеется, Стоппарду было важно осмыслить и «оживить» опыт русских мыслителей, писателей и революционеров XIX века, но они для драматурга не экспонаты кунсткамеры, а сложные (смешные и величественные) люди, чьи судьбы, чувства и идеи, выразили общеевропейскую трагедию середины позапрошлого столетия и предсказали будущие парадоксы и печали нашей цивилизации, иные из которых актуальны по сей день, а иные лишь кажутся «снятыми». Когда советская власть гнобила «безродных космополитов», ходила шутка: Как известно, Великая французская революция произошла в России. Сейчас, похоже, пришла пора напомнить: революция 1848 года (следствием которой стала духовная драма Герцена) произошла не в России; она началась во Франции, прокатилась по всей Европе и обернулась «кораблекрушением» (так называется центральная пьеса трилогии Стоппарда) для разноплеменных «левых» интеллектуалов. Все они оказались «выброшенными на берег» – и названная так финальная часть трилогии не случайно открывается жутким сном Герцена об эмигрантах – амбициозных, раздраженных друг другом, строящих несбыточные планы, интригующих и пытающихся реанимировать «великолепное прошлое». В первой части («Путешествие») русские умники грезят не о Европе вообще, но о Германии (страна мудрости) и Франции (страна свободы). Основа сюжета части второй – «семейная драма» в доме Герцена, жена которого стала любовницей немецкого поэта-революционера Гервега – как и в «Былом и думах», драма эта прямо соотнесена с катаклизмами 1848 года. Главная «интимная» коллизия части третьей (Герцен – жена Огарева, соименная покойной жене Герцена и выступающая ее сниженным двойником, – Огарев) в той же мере «русская» (по персоналиям), сколь и общечеловеческая (при этом важны ее эмигрантские обертоны и выраженно английский фон, репрезентированный и сюжетно – роман Огарева с лондонской проституткой). Если и есть в «Береге утопии» страна, противопоставленная всем прочим (а у Стоппарда даны «портреты» – пусть в разной степени прописанные – Франции, Германии, Италии, Польши, Швейцарии), то это не Россия, а Англия, истинный остров свободы, культура которого строится на отрицании любых утопий (даром, что «блаженный остров» был придуман именно здесь – Томасом Мором). Огарев втолковывает Чернышевскому: «Но ни в какой России или Франции свободы нищего не защищены так, как в Лондоне», где порядок (и полицейский как его инструмент и олицетворение) предполагает права личности. Только сентенция Огарева не зря вводится противительным союзом, ей предшествует иная: «При всех здешних свободах нет нищего во Франции или России, который нуждался бы так же отчаянно, как лондонский нищий». И эта сторона дела входит в поле зрения как Стоппарда, так и адекватно интерпретирующего его сочинение театра.