Дмитрий Мережковский - Было и будет. Дневник 1910 - 1914
— А сейчас — мертвая точка?
— Вот именно. Чему вы улыбаетесь?
— Ивана Ивановича вспомнил: он совсем как вы, насчет мертвой точки…
— Ну, что же? Значит, «прекрасные умы сходятся».
— Откуда же толчок будет?
Я думал, что Демокрит смутится от этого вопроса так же, как Гераклит. Ничуть не бывало.
— Толчок может быть с трех сторон, — отвечал он без малейшей запинки. — От Государственной Думы, от внешней политики, да и мало ли еще откуда…
В конце беседы, может быть, по той же связи мыслей, как Гераклит намедни, заговорил и Демокрит об изгнанниках и начал о них расспрашивать с такою жадностью, как будто и ему захотелось приникнуть ухом, прислушаться к биению русского сердца, русского мига уже не здесь, на родине, а там, в изгнании…
Когда он ушел, я открыл окно и выглянул на улицу. У подъезда торчал незнакомец таинственный в дрянном пальтишке, как-то нелепо и жалобно сзади подшлепнутом, тот самый, что каждый раз по возвращении моем на родину тут как тут… А на небе, остеклившемся, как незакрытые глаза покойника, чешуя облаков светлела светом невиданным, ни вечерним, ни утренним. И пустынная улица, и стены, и крыши, и окна домов, и понурая кляча извозчика, и незнакомец в пальтишке подшлепнутом — все голубело голубизною прозрачною, как внутри сапфира. И такая грусть была во всем, что хотелось плакать…
«Поклонитесь же от нас России!» — вспомнил я и почувствовал, что с мертвой точки не сдвинуться нам, пока не дойдет до России поклон изгнанников и не сольются в одно два биения русского сердца, русского мига — у нас и у них…
МАЛЕНЬКИЕ МЫСЛИ
Только простое вечно.
Из многих роз — капля масла, из многих мук — капля мудрости.
Не любить в жизни — быть сухим в море.
Все счастливы, все дышат воздухом; но никто не знает своего счастья, никто не видит воздуха.
В прошлом нет страха — вот почему оно так мило.
Один только страх — страх смерти; одна только надежда — надежда бессмертия.
«Надежда — кормилица старых» (Пиндар).
Чем дальше в жизнь, тем больше за спиною туча покойников.
Смерть нелепее, чем 2 x 2 = 5, а все-таки вот она, смерть!
Мы знаем, но не верим, что умрем. И ведь правда: не умрем.
Бессмертия нельзя доказать, как 2 x 2 = 4. И хорошо, что нельзя: оно вернее, т. е. должно быть вернее.
Что там, за гробом? То же, что здесь, только в ином измерении.
Быть или не быть — лукавый вопрос: кто об этом спрашивает, тот уже решил: не быть.
Неверующий не понимает, что можно верить; верующий не понимает, что можно не верить.
Нельзя доказать, что есть внешний мир (Беркли, Кант); точно так же нельзя доказать, что есть Бог. И то, и другое надо принять на веру; и то, и другое одинаково возможно или невозможно.
Все доказательства бытия Божия никуда не годятся; но «я знаю, что есть Бог, как стрелка на компасе знает, что есть полюс» (Байрон). Надо только, чтобы рядом с компасною стрелкою не было другого магнита, более сильного.
Бог всемогущ пока еще только для Себя, а не для нас, не для мира. Новалис хорошо сказал, что люди должны «помогать Богу».
«Я — Ты», обращение человека к Богу (изречение индийской мудрости). «Я — это Ты, в моем сердце Обиженный» (3. Гиппиус).
«Богоискатели» — глупая кличка: нельзя искать — можно только иметь или не иметь Бога.
В России сейчас много религиозных людей, но между ними нет связи: каждый думает, что он один.
В наше время всякий верующий имеет вид глуповатый. Вот почему так мало верующих; но все-таки больше, чем кажется.
Страх смешного и глупого делает людей смешными и глупыми.
Если бы меня спросили, какая книга самая свободная, самая мятежная, — я ответил бы не задумавшись: Библия. Недаром католикам запрещено ее читать, а мы не смеем или не умеем.
Око за око, зуб за зуб — это все помнят, а вот чего никто: «Если попадется тебе на дороге птичье гнездо с птенцами, и мать сидит на птенцах или на яйцах, то не бери матери» (Второзак., 22, 6). Тут уже «птички-сестрички» св. Франциска да и все христианство.
Трагедия иудейства — между человеком и Богом: человек борется с Богом (Израиль — «богоборец»). Трагедия христианства — внутри человека: человек борется с самим собою.
Евангелие не говорит одному «да», другому «нет», но одному и тому же «да» и «нет». На кажущихся противоречиях, на антиномиях держится Евангелие, как птица на крыльях.
Евангелие, т. е. одно уже то, что такая книга есть, не меньшее чудо, чем воскрешение Лазаря.
Христос никогда не смеялся? Да, в Евангелии нет смеха, но на всем улыбка.
Я пришел к Евангелию через древнегреческие трагедии. Когда я читал их, мне казалось, что нет ничего выше; но прочел Евангелие и увидел, что оно над ними, как звезды над горными вершинами.
Христос говорит с лодки, потому что по воде слышнее звук. Есть такие слова в Нагорной проповеди, которые не могли быть на равнине сказаны.
Музыка иногда убедительнее логики.
Пифагорейцы знали, что музыка — математика в звуках. С такою же точностью, как математика об этом мире, говорит музыка о мирах иных.
Христианство терпит поражение за поражением. Но терпит поражения то, с чем борются, а борются с тем, что живо.
Мир, по крайней мере наш земной мир, конечен, а следовательно, кончится. Хорошо или дурно кончится — это зависит отчасти от нас.
Животные не знают смерти. Человек стал человеком, когда он узнал, что смертен; и человечество станет человечеством, когда оно узнает, что смертно, т. е. что «кончина мира» — не пустая басня.
Как умные люди (Достоевский, Вл. Соловьев, Паскаль) могут верить в «черта»? Но если Бог — абсолютное добро в Личности, то почему бы не быть и абсолютному злу тоже в личности?
«Черт» хитер: ему надо быть невидимкою, и он делает смешными тех, кто на него указывает.
Какое же лицо у «черта»? Для тебя твое, для меня мое, для каждого свое.
Что человеку самое страшное? Он сам.
Ты себя жалеешь, как мать больное дитя. Но разбей дитя о камень, и увидишь, что это диаволов щенок.
Что такое «хам»? «Земля трясется и не может вынести раба, когда он делается царем» («Притчи Соломона»). Раб на царстве — хам.
В вечность мук можно было верить, но уже нельзя: тут неверие выше веры.
Дьявол судит нас по злым делам, а Бог — по добрым намерениям: ими рай, а не ад мощен.
IIЛюди подлы, люди благородны. Но подлы ли в корне или в корне благородны — это еще вопрос.
Даже самые грубые люди с удивительною тонкостью угадывают, что мы о них думаем.
Я себе кажусь то лучше, то хуже других, но это обман самолюбия; я ни лучше, ни хуже других: я как все.
Легче простить другого, чем себя.
В тщеславии дурная любовь, но все же любовь к людям.
Слава — отрыжка: съедено, переварено — забыто; съедено, не переварено — помнится.
Духовно, как и телесно, в молодости мы лучше видим вблизи, в старости — издали.
Больные и несчастные чувствуют себя виноватыми: если мне плохо, значит, я плох.
Чем больше живешь, тем больнее и радостнее; все глубже забираешь сердцем в жизнь, как плугом в землю.
Боль — всегда рост души или тела.
В уединении приобретаешь, в общении отдаешь теплоту; но отдавай не жалея: чем больше отдаешь, тем больше приобретаешь.
Жизнь — со всячинкой. «Жизнь такова, что нельзя сказать ни того, что она очень хороша, ни того, что она очень дурна» (Софокл).
Я бы вынес все муки жизни, но как вынести грубость жизни?
Когда слышишь разговор на улице, то почти всегда о деньгах.
У дураков — своя логика, с которой иногда и умникам не справиться.
Есть люди с планеты Сатурн, где все тяжелее, чем на земле, — им здесь легко (Катковы — Бисмарки); есть люди с планеты Меркурий, где все легче, — им здесь тяжело (Лермонтовы — Байроны).
Мы считаем время по часам и думаем, что оно для всех одно. Но для каждого человека — свое время, и все времена разные. Современники отделены друг от друга веками. Вот почему так трудно столковаться.
Из записок XX века:
«Наша мысль — отточенная бритва, наша воля — гнилая нитка. С этим жить нельзя; можно только медленно сходить с ума, что мы и делаем».
Сейчас такая же анархия в поле, как и в политике. Террор пола. «Нельзя и надо убить» — нельзя и надо любить. «Еще необходимо любить и убивать» (Бальмонт).
Половая любовь — поединок впотьмах.
Стыд в любви прикрывает самое святое или самое грешное. Но никогда не знаешь наверное, что именно. В любви — железная грубость и воздушная нежность: на что попадешь.
В любви, даже самой добродетельной, дозволенной, что-то есть, с чем люди (некоторые) никогда не примирятся и от чего их мутит, точно «живую рыбку съел».
Монахи ошибаются: страх вечности не угашает, а раздувает уголь похоти, как ветер кузнечных мехов.
Несколько лет назад в Париже, в Отей, на улице Буленвийе, я встретил старушку. Сошлись и разошлись — одно мгновение. Но я никогда не забуду лица ее: такое милое! И все почему-то кажется, что мы еще встретимся.