Аркадий Стругацкий - Том 11. Неопубликованное. Публицистика
Я слушал во все уши. Гигантский живой спрут в Москве, во дворе издательства, под нашими окнами — в этом было что-то забытое и возбуждающее. Как будто я вернулся в детство. Что кушает за обедом крокодил? Что кушает за обедом спрут? С нынешнего дня спрут будет кушать за обедом собачек, убитых на живодерне. И мне стало очень жалко директора института. Если этот подарок подохнет, у директора действительно будут большие неприятности. Директор взял в руки пакет из глянцевой бумаги.
— Вместе со спрутом, — сказал он, — господин Акасида прислал нам вот эти документы. В сопроводительном письме — к счастью, он догадался написать по-английски, — говорится примерно следующее. Япония на протяжении всей своей истории имела дело с Тихим океаном, Южными морями и прочее. Японцы знают о спрутах больше, чем какой-либо другой народ. Богатейший опыт, если можно так выразиться. Существуют мифы о спрутах, легендарные рассказы, предания, хроники и прочее. Он, Акасида, чтобы мы могли насладиться его подарком более полно, — директор говорил с заметной горечью, — взял на себя труд и отобрал из мифов и хроник наиболее интересные материалы, касающиеся спрутов. Копии каковых он и посылает нам на рассмотрение.
У меня упало сердце.
— Разрешите взглянуть, — пробормотал я.
Директор протянул мне пакет, и я развернул глянцевую обертку. Внутри была плотная пачка четких фотокопий на немыслимо тонкой бумаге. Я вытянул одну наугад. Ах, чтоб их черти побрали, так и есть! Полускоропись, хэнтайгана. Головоломка. Необычайно добросовестный человек, этот господин Акасида. Снял копии прямо с ксилографических изданий какого-нибудь Хатимондзия. Отступать было нельзя, как я мог добровольно устраниться от участия в таком деле? Мне оставалось только, пока железо горячо, закрепить свои позиции. Директор деловито говорил:
— Если я правильно понял господина Акасиду, здесь заключена народная мудрость, результаты вековых наблюдений за повадками головоногих, опыт многих поколений рыбаков и прочее. Для нас это единственная надежда. Повторяю, товарищ Головин, не надо переводить все подряд. Для начала проглядите бегло, отметьте существенные моменты...
— Что ж, — сказал я, — согласен. Вы понятия не имеете о том, что говорите. Но я согласен.
— Вы можете быть спокойны, — поспешно сказал директор. — Мы вам заплатим.
— Да, вы мне заплатите, — подтвердил я. — И заплатите хорошо, потому что вряд ли найдете сейчас в Москве другого чудака, который согласится бросить свои дела, чтобы бегло проглядывать токугавскую грамоту. На Балтийской улице или в другом месте. Но я уже согласился. А вы мне гарантируете свободный доступ в бассейн.
Он страшно удивился.
— Помилуйте, товарищ Головин, зачем это вам?
— Для вдохновения. Это мое единственное условие. Всю жизнь мечтал увидеть живого спрута.
Он поколебался, сморщился, как печеное яблоко, затем махнул рукой.
— Бог с вами, — сказал он. — Ему это вреда не причинит, вам, надо полагать, тоже... Теперь давайте договоримся о сроках. Когда мы можем рассчитывать?
— Через неделю я расскажу вам, о чем приблизительно идет речь на каждой страничке, — ответил я, заворачивая фотокопии. — И это при условии, если Борис Михайлович позволит мне несколько дней поработать дома.
— Неужели это так сложно? — произнес директор уныло.
— Да.
— Хорошо. Я постараюсь договориться с Борисом Михайловичем. Еще что-нибудь?
— Послушайте, не делайте вид, будто вы меня облагодетельствовали. Честное слово, я не спекулянт. Просто я устал и очень занят. Понимаете? Покажите мне спрута, и я поеду работать.
Он встал.
— Благодарю вас, товарищ Головин, — важно сказал он. — Вы были очень любезны и прочее. Я сейчас собираюсь посмотреть, как у нас дела в бассейне, и если вам угодно, вы можете пойти со мной.
Он отворил и придержал дверь, пропуская меня.
У входа в бассейн стоял огромный небритый детина в грязной рубахе и стоптанных сандалиях на босу ногу.
— Это наш сторож, — пояснил директор. — Товарищ Василевский, запомните вот этого товарища. Ему тоже разрешается входить внутрь.
— Заметано, — хрипло ответил детина и ухмыльнулся, разглядывая меня наглыми мутными глазами. От него воняло водкой и колбасой, а когда он раскрыл грязную пасть, эта вонь на секунду забила даже кислятину, которой остро тянуло из дверей павильона.
В бывшей раздевалке несколько рабочих в комбинезонах и беспозвоночников в перепачканных белых халатах возились с трубами и кранами. Пол был усыпан обломками кафеля и бетонной крошкой. В углу грузно стоял дерюжный мешок, заскорузлый мерзкими темными пятнами. Из мешка торчала окостеневшая собачья лапа.
— С фильтрами закончили? — не останавливаясь, спросил директор.
— Колонки подвезут, и все будет готово, — ответили нам вслед.
В низком длинном помещении бассейна ярко светили лампы и гулко плескалась вода. Бассейн был отгорожен от входа высоким, по грудь, парапетом из шершавых цементных плит. У парапета спиной к нам стояли трое беспозвоночников в белых халатах и смотрели вниз. Один держал наготове кинокамеру. Вот здесь был запах так запах. У нас сразу перехватило дыхание, мы остановились и дружно закашлялись. Директор стал протирать очки. Это был холодный резкий и в то же время гнилостный запах, как из преисподней, на дне которой кишат сонмища гнусной липкой нежити. Он вызывал в памяти жуткие наивные фантазии Босха и младшего Брейгеля. От него прямо мороз продирал по коже. Я поглядел на директора и увидел, что ему тоже не по себе. Он часто моргал слезящимися глазами и прикрывал нос платочком.
— Ужасно пахнет, — сказал он виновато. — Мне, знаете ли, приходилось бывать на крабоконсервной фабрике, но там гораздо легче, смею вас уверить.
Один из белых халатов вдруг зажужжал кинокамерой, и в то же мгновение из-за парапета косо взлетела толстенная струя воды, ударила в потолок и рассыпалась потоками пены и брызг. Белые халаты отшатнулись.
— Ну и дает! — сказал один с нервным смешком.
— Инстинкт движения, — объяснил другой.
Все утирались. Я подкрался к парапету. Сначала я ничего не видел. Вода волновалась, на ней прыгали блики света и крутились маслянистые пятна. Постепенно я начал различать округлый бледно-серый мешок, темный выпуклый глаз и что-то вроде пучка толстых серых шлангов, вяло колыхавшихся на воде, словно водоросли у берега. Спрут лежал поперек бассейна, упираясь в стенку мягким телом. В первую минуту он не поразил меня размерами. Внимание мое привлекли щупальца. На треть длины их скрывала какая-то дряблая перепонка, а дальше они были толщиной в ногу упитанного человека и к концам утончались и становились похожими на узловатые плети. Эти плети непрерывно двигались, осторожно касаясь противоположной стены, и тут я сообразил, что ширина бассейна составляет почти шестнадцать метров! Но в общем-то таинственное чудовище океанских глубин, гроза кашалотов и корсар открытых морей походил больше всего на кучи простыней небеленого холста, брошенные отмокать перед стиркой.
Я глазел на спрута, директор вполголоса переговаривался с подчиненными, и я все никак не мог отождествить эту огромную вялую бледно-серую тряпку в бассейне с проворными чудовищами, лихо карабкающимися на борт «Наутилуса», как вдруг распахнулась дверь и ввалился воняющий потом и водкой Василевский, волоча по полу оскаленный труп собаки.
— Посторонись, граждане, — лениво просипел он, — время кормить.
Он нечаянно пихнул меня плечом, и я едва удержался, чтобы не ударить его. Я отошел от парапета.
— Мне пора, — сказал я директору. — Пожалуйста, не забудьте позвонить Полухину.
— Непременно, — отозвался директор. — Непременно. Но почему вы не хотите посмотреть, товарищ Головин? Это мало кто видел.
— Благодарю вас, — сказал я. — Нет, благодарю вас. Я должен идти.
Я услышал, как внизу шлепнулось в воду тяжелое тело. Наступила тишина, затем кто-то, кажется Василевский, испуганно и радостно вскричал: «Ага! Ага! Почуял!» Я почти бегом выбрался наружу. Мне было нехорошо. Я чуть не заплакал от солнца и чистого воздуха. У нас хороший двор, настоящий сквер с газонами, старыми деревьями и песчаными дорожками. Я шел по песчаной дорожке медленно, стараясь успокоиться и подавить тошноту.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я не поднялся сразу в редакцию, а некоторое время постоял в холодке возле лифта. Не знаю, что со мной было. Я не сентиментален и не люблю лучших друзей человека. Терпеть не могу ни собак, ни кошек. Но я все видел плачевную оскаленную морду дворняги, слышал плеск от падения тела и крик: «Ага! Почуял!» Я отлично сознавал огромную ценность спрута, знал, что беспозвоночники в любой момент готовы отдать ему всех собак Москвы, дохлых и живых, и что они правы. Но мне чудилось какое-то предательство в этом плеске и испуганно-радостном крике. Собаки принадлежали нашему миру. Они все время были с нами, на солнце и на воздухе. А чудище в бассейне было невероятно чужим. Ни мы, ни наши собаки не имели с ним ничего общего. Оно было чужое, насквозь чужое. Даже в его запахе не было ничего знакомого, пусть хотя бы и враждебного. Это было нелепо, что оно могло чего-то требовать от нас через разделявшую нас пропасть. А еще более нелепо было давать ему хотя бы самую незначительную частичку от нашего мира. И вдобавок низко радоваться, что оно приняло дань.