Федор Достоевский - Запад против России
Мне кажется вот что: с Восточным вопросом забежала в Европу какая-то piccola bestia и мешает успокоиться всем добрым людям, всем любящим мир, человечество, процветание его, всем – жаждущим той светлой минуты, в которую кончится наконец-то хоть эта первоначальная, грубая рознь народов. В самом деле, если вдуматься, то иногда кажется, что с окончательным разрешением Восточного вопроса кончится и всякая прочая политическая рознь в Европе, что в этой формуле: Восточный вопрос – заключаются, и может быть себе неведомо, и все остальные политические вопросы, недоумения и предрассудки Европы. Одним словом, наступило бы нечто очень новое, а для России так совсем другой фазис, ибо слишком ясно уж теперь, что лишь с окончательным разрешением этого вопроса Россия могла бы наконец поладить с Европой в первый раз в своей жизни и наконец-то стать ей понятной. И вот всему-то этому счастью и мешает какая-то piccola bestia. Она и всегда была, но с Восточным вопросом она уже забегает в самые комнаты. Все ждут, все беспокоятся, над всеми какой-то кошмар, все видят дурные сны. Кто же или что же такое эта piccola bestia, которая производит такую сумятицу, – это невозможно определить, потому что наступает какое-то общее безумие. Всякий представляет ее себе по-своему, и никто не понимает друг друга. И однако, все как будто уже укушены. Укушение это производит немедленно самые чрезвычайные припадки: все в Европе сейчас же как будто перестают понимать друг друга, как при Вавилонской башне; даже всякий про себя перестает понимать, чего хочет. В одном лишь все соединяются: все тотчас указывают на Россию, всякий уверен, что вредный гад каждый раз выбегает оттуда. А между тем в одной России лишь все светло и ясно, кроме, разумеется, великой скорби о восточных славянских братьях ее – скорби, однако же, освещающей душу и возвышающей сердце. В России с Восточным вопросом каждый раз происходит нечто совершенно обратное, чем в Европе: все тотчас же начинают понимать друг друга яснее, всякий верно чувствует, чего хочет, и все чувствуют, что согласны друг с другом; последний мужик понимает, чего надо ему желать, точно так же как и самый образованный человек. Всех немедленно единит прекрасное и великодушное чувство бескорыстной и великодушной помощи распинаемым на кресте своим братьям. Но Европа не верит этому, не верит ни благородству России, ни ее бескорыстию. Вот особенно в этом-то «бескорыстии» и вся неизвестность, весь соблазн, все главное, сбивающее с толку обстоятельство, всем противное, всем ненавистное обстоятельство, а потому ему никто и не хочет верить, всех как-то тянет ему не верить. Не будь «бескорыстия» – дело мигом стало бы в десять раз проще и понятнее для Европы, а с бескорыстием – тьма, неизвестность, загадка, тайна! О, в Европе укушенные! И, уж конечно, вся эта тайна заключена, по понятию укушенных, в одной России, которая никому-де, однако, ничего не хочет открыть, а идет к какой-то своей цели, твердо, неустанно, всех обманывая, коварно и тихомолком. Двести уже лет живет Европа с Россией, насильно заставившей принять себя в европейский союз народов, в цивилизацию; но Европа всегда косилась на нее, предчувствуя недоброе, как на роковую загадку, Бог знает откуда явившуюся и которую надо, однако же, разрешить во что бы то ни стало. И вот каждый раз, именно с Восточным вопросом, эта неизвестность, это недоумение Европы насчет России усиливается до болезни, а между тем ничего не разрешается: «Кто же и что же это, наконец, такое, и когда мы это, наконец, узнаем? Кто они, эти русские? Азияты, татары? хорошо, кабы так, по крайней мере, дело стало бы ясно; но нет; то-то и есть, что нет, то-то и есть, что про себя мы должны сознаться, что нет. А между тем они так с нами не схожи… И что такое это единение славян? На что оно, с какими целями? Что скажет, что может сказать нам нового это опасное объединение?» Кончают тем, что разрешают на свой аршин, по-прежнему, по-всегдашнему: «Захват, дескать, означает завоевание, бесчестность, коварство, будущее истребление цивилизации, объединившаяся орда монгольская, татары!..»
И однако же, даже самая ненависть к России не в силах соединить вполне укушенных: каждый раз с Восточным вопросом вся Европа из видимого целого, тотчас же и слишком уж явно, начинает распадаться на свои личные, отдельно-национальные эгоизмы. Все тут выходит из ложной идеи, что кто-то хочет что-то захватить и заграбить: «так вот бы и мне; а то все тащат, а мне ничего!». Так что всякий раз, с появлением на сцене этого рокового вопроса, разбаливаются и начинают нарывать и все прежние застарелые политические распри и боли Европы. А потому всем естественно хочется затушить вопрос, хоть на время; главное – затушить в России, как-нибудь отвернуть от него Россию, как-нибудь заговорить, заколдовать, запугать ее.
И вот виконт Биконсфильд, урожденный Израиль (né d’Israeli), в речи своей на одном банкете вдруг открывает Европе одну чрезвычайную тайну: все эти русские, с Черняевым во главе, бросившиеся в Турцию спасать славян, – все это лишь русские социалисты, коммунисты и коммунары, – одним словом, все, что было разрушительных элементов в России и которыми будто бы начинена Россия. «Мне-то вы можете поверить, ведь я Биконсфильд, премьер, как называют меня в русских газетах, для приданья статьям их важности: я первый министр, у меня секретные документы, стало быть, знаю лучше, чем вы, я очень многое знаю», – вот что просвечивает в каждой фразе этого Биконсфильда. Я уверен, что он сам себе выдумал и сочинил эту альбомную фамилию, напоминающую наших Ленских и Греминых, когда выпрашивал себе дворянство у королевы; ведь он романист. Кстати, когда я, несколько строк выше, писал о таинственной piccola bestia, мне вдруг подумалось: ну что, если читатель вообразит, что я хочу в этой аллегории изобразить виконта Биконсфильда? Но уверяю, что нет: piccola bestia – это только идея, а не лицо, да и слишком много было бы чести господину Биконсфильду, хотя надо признаться, что на piccola bestia он очень похож. Провозгласив в своей речи, что Сербия, объявив войну Турции, сделала поступок бесчестный и что война, которую ведет теперь Сербия, есть война бесчестная, и плюнув, таким образом, почти прямо в лицо всему русскому движению, всему русскому одушевлению, жертвам, желаниям, мольбам, которые не могли же быть ему неизвестны, – этот израиль, этот новый в Англии судья чести, продолжает так (я передаю не буквально):
«Россия, конечно, рада была сбыть все эти разрушительные свои элементы в Сербию, хотя упустила из вида, что они там сплотятся, срастутся, сговорятся, получат организацию, дорастут до силы»… «Эту новую, грозящую силу надо заметить Европе», – напирает Биконсфильд, грозя английским фермерам будущим социализмом России и Востока. «Заметят и в России эту мою инсинуационную фразу о социализме, – тут же думает он, конечно, про себя, – надо и Россию пугнуть».
Паук, паук, piccola bestia; действительно, ужасно похож; действительно, маленькая мохнатая bestia! И ведь как шибко бегает! Ведь это избиение болгар – ведь это он допустил, куда – сам и сочинил; ведь он романист и это его chef-d’œuvre. А ведь ему семьдесят лет, ведь скоро в землю – и сам это знает. И ведь как обрадовался, должно быть, своему виконтству; непременно всю жизнь мечтал о нем, когда еще романы писал. Во что эти люди веруют, как они засыпают ночью, какие им сны снятся, что делают они наедине с своею душою? О, души их наверно полны изящного!.. Сами они кушают ежедневно такие прелестные обеды, в обществе таких тонких и остроумных собеседников, по вечерам их ласкают в самом изящнейшем и в самом высоком обществе такие прелестные леди, – о, жизнь их так благообразна, пищеварение их удивительное, сны легки, как у младенцев. Недавно я читал, что башибузуки распяли на крестах двух священников, – и те померли через сутки, в муках, превосходящих всякое воображение. Биконсфильд хоть и отрицал вначале в парламенте всякие муки, даже самые маленькие, но, уж конечно, про себя все это знает, даже и об этих двух крестах, «ведь у него документы». Безо всякого сомнения, он отгоняет от себя эти пустые, дрянные и даже грязные, неприличные картины; но эти два черные, скорченные на крестах трупа могут ведь вдруг вскочить в голову в самое неожиданное время, ну например, когда Биконсфильд в своей богатой спальне готовится отойти ко сну, с ясной улыбкой припоминая только что проведенный блестяший вечер, бал и все эти прелестные остроумные вещи, которые он сказал тому-то или той-то.
«Что же, – подумает Биконсфильд, – эти черные трупы на этих крестах… гм… оно, конечно… А впрочем, “государство не частное лицо; ему нельзя из чувствительности жертвовать своими интересами, тем более, что в политических делах самое великодушие никогда не бывает бескорыстное”». «Удивительно, какие прекрасные бывают изречения, – думает Биконсфильд, – освежающие даже, и главное, так складно. В самом деле, ведь государство… А я лучше, однако же, лягу… Гм. Ну, и что же такое эти два священника? Попа? По-ихнему, это попы, les popes. Вольно же было подвертываться; ну, спрятались бы там куда-нибудь… под диван… Mais, avec votre permission, messieurs les deux crucifiés,[55] вы мне нестерпимо надоели с вашим глупым приключением, et je vous souhaite la bonne nuit à tous les deux».[56]