Александр Крон - Дом и корабль
«Командир опять похудел. Теперь часто говорят о людях: такой-то сильно сдал. О Горбунове этого не скажешь: отощал, но не сдал, даже похорошел, в лице появилась какая-то значительность, ни дать ни взять Галилей или Джордано Бруно - который там из них сказал: „А все-таки вертится“? Ему все впрок, даже голодуха…»
У спящего дернулась щека - слава те господи, живой! - и Туровцев ожесточился. Вот он изволит дрыхнуть, а ты беги на мороз. Сам он каким-то образом ухитряется не просыпаться. А впрочем, известно, каким: доктор Гриша что-то сболтнул насчет водяного режима, и теперь капитан-лейтенант Горбунов выпивает последний стакан чая в двадцать один ноль-ноль. Митя тоже пробовал себя ограничивать, но ничего из этого не получилось. Конечно, от воды немного пользы, но все-таки кипяток приятно согревает и создает некоторую иллюзию сытости, позавчера у Тамары Митя выглохтал стаканов пять горячей кофейной бурды с сахарином, и что же - есть почти на хотелось.
Митя потрогал подбородок и окончательно озлился. Опять надо бриться. Этого требуют и Тамара и Горбунов. Тамара еще полбеды, но с командиром ведь не сговоришь. Ему и дела нет, что у штурмана тонкая кожа, а орудовать приходится переточенными кустарным способом старыми лезвиями, слишком тупыми, чтобы выбриться, но достаточно острыми, чтоб порезаться.
Когда Туровцев, одетый по-уличному, в шапке и варежках, высунул голову из рубочного люка, у него, как он и ожидал, мучительно защемило в носу, а на глазах навернулись слезы. Дежурный помог ему вылезть на мостик, чтоб поскорее захлопнуть крышку. Лицо дежурного было смазано жиром и блестело, в темноте Туровцев не сразу узнал Савина.
Спустившись с обшитой горбылем палубы на лед и сделав несколько шагов в сторону, Митя чуть не заблудился. Перед ним лежала терявшаяся во мгле снежная равнина. Укутанные в снег мелкие ледяные торосы делали ее непроходимой, если не считать двух узеньких санных тропок. Первая тропка - кратчайший путь на тот берег. Туда возят на детских саночках покойников, изредка в гробах, чаще в саванах. Другая - только до проруби. Воду тоже возят на саночках, ведро привязывается к сиденью веревками, а чтоб вода не выплескивалась, в ведре плавает фанерный кружок.
«Черт те что, - подумал Митя, проводив глазами медленно проплывшие саночки, влекомые бородатым гигантом в дохе, - Аляска!»
У снежного бруствера Митя чуть не столкнулся с Халецким. Несмотря на общность цели, боцман отвернулся с таким видом, будто штурман помешал ему делать что-то важное и секретное. Никаких формальных претензий к боцману быть не могло, но и молчание боцмана, и то, что Савин, помогая вылезть из горловины, не сказал какой-нибудь незначащей фразы, вроде «Холодно, товарищ лейтенант», - все это ранило Туровцева, ибо прямо свидетельствовало о его непопулярности. И если до событий вчерашнего дня команда неплохо относилась к новому помощнику, то теперь, считай, потеряно и то немногое, что удалось завоевать.
Того, что произошло вчера, могло и не случиться, если б не Тамара. Теперь они виделись почти каждый день. Их встречи по-прежнему происходили в глубокой тайне, и это очень осложняло жизнь. Ценой изощренного вранья и всяческих уловок Мите удавалось то забежать среди дня, то выкроить полчаса вечером. Есть люди, для которых лгать так же естественно, как есть и пить, - Митя к ним не принадлежал, ложь утомляла его, как самый тяжкий физический труд, он приходил на свидания отравленный тревогой и всегда был в напряжении. Тамара отлично все понимала, ее бесил его скользящий вороватый взгляд. Митя не решался смотреть на часы открыто и старался делать это за ее спиной, но Тамара всегда знала, когда он смотрит, и говорила: «Ты торопишься? Иди». И Митя уходил с тяжелым чувством, он не выносил, когда на него дуются. Иногда на Тамару находила странная чопорность, она с отрезвляющей сухостью уклонялась от объятий и заводила разговор о чем угодно: о Митиных родителях, о Горбунове… Мите казалось - и неосновательно, - что Тамара недостаточно тщательно конспирирует их отношения. На самом деле Тамара была здесь решительно ни при чем: о том, что Митя бывает у Тамары, и так знало слишком много людей. Знали все соседи по квартире - Камалетдиновы, Козюрины и бывший Тамарин муж Николай Эрастович, знали Юлия Антоновна с Катей и, наконец, Селянин.
Селянин стал появляться регулярно, раз или два в неделю. Впрочем, он вел себя безупречно, сразу же дал понять, что признает все преимущества завоеванного Митей положения, и безропотно перешел на амплуа пожилого друга. Он по-прежнему держал себя с большим апломбом, но чужой апломб неприятен нам лишь в тех случаях, когда мы видим в нем ущерб для нашего собственного. Военинженер круто переменил свое отношение к лейтенанту - теперь они были на равной ноге. Он не льстил Мите, но Митя был польщен. Временами в нем пробуждалась прежняя неприязнь и, оставшись наедине с Тамарой, он начинал ворчать. Тамара холодно отвечала: «Скажи одно слово, и завтра его не будет». И Митя умолкал. Он говорил себе, что не хочет оскорблять Тамару подозрениями, но причина его терпимости была сложнее. Селянин оказывал Тамаре множество мелких услуг, и Митя прекрасно понимал, что, выжив инженера, он почти ничего не может дать ей взамен. Селянин приезжал открыто, не таясь, его мотоцикл врывался во двор с пулеметным треском, и это тоже устраивало Митю. Грохот мотоцикла и внушительная фигура инженера позволяли лейтенанту Туровцеву оставаться в тени.
Всякий раз, приезжая, Селянин привозил что-нибудь из съестного. Привозил немного, но для Тамары, получавшей на свою карточку сто двадцать пять граммов серого целлюлозного хлеба, каждый приезд Селянина был оазисом в пустыне голода. Инженер и тут вел себя тактично, входя, он первым делом требовал чаю. Тамара кипятила воду и выставляла на стол вазочку с десятком пайковых леденцов. При виде такой роскоши Селянин приходил в лицемерный восторг и говорил: «Разрешите и мне внести свою долю».
Митю все это очень мучило. Он рассчитывал на дополнительный паек - паек отменили. Единственное, что он мог, - приносить завернутые в бумажку кусочки хлеба. Иногда - очень редко - удавалось сберечь для Тамары второе от обеда. Это было совсем не просто, Горбунов ревниво относился к тому, что он называл «духом кают-компании». Унести второе можно было, только опоздав к обеду, что не прощалось никому. Нужно было изобрести уважительную причину, заранее заявить «расход» на камбузе, явиться, когда все уже пообедали, проглотить остывший суп, а затем, улучив подходящий момент, быстро переложить второе - чаще всего горох или макароны с крупинками фарша - в заранее приготовленную пластмассовую мыльницу. Изредка на ужин были блины, вернее, блин - утаить его было легче, например, оставить к вечернему чаю, а затем чая не пить.
«События вчерашнего дня» начались с того, что Митя увидел с мостика мотоцикл Селянина. Митя только что поужинал и располагал великолепным предлогом, чтоб заглянуть к Тамаре: в той же квартире жил слесарь-монтажник Серафим Васильевич Козюрин, к его богатейшему опыту подводники прибегали уже не раз. Разговор с Козюриным можно было провернуть минут за десять - пятнадцать, а затем провести целый час у Тамары в сравнительно спокойной обстановке… С приездом Селянина все это с таким трудом возводимое здание рушилось, и Митя освирепел. Сначала он решил не идти, а при следующей встрече с Тамарой поставить вопрос ребром: никаких Селяниных. Но, спустившись в лодку, передумал: нет, пойду, и пусть Тамара видит, что наши свидания расстраиваются не всегда по моей вине. Он знал, что застанет Селянина и Тамару за чаепитием, надо было во что бы то ни стало внести свою долю или не идти совсем. После некоторого колебания он вызвал Границу и попросил - именно попросил - дать ему вперед пачку галет. При этом у него был такой виноватый вид и такой не командирский тон, что Граница неожиданно для помощника, а может быть, и для самого себя разворчался: дескать, на «двести второй» так не водится, командир этого не любит… Туровцев окончательно разъярился и влепил Границе десять суток гауптвахты.
Через минуту ему стало стыдно. Он малодушно не взял принесенную Границей пачку и с содроганием думал о предстоящем объяснении с Горбуновым. Горбунов был строг и не терпел пререканий, но десять суток - это был явный перебор. Опять же - разгар ремонта, каждый человек на счету. О гарнизонной гауптвахте шла дурная слава, помимо всего прочего, там плохо кормили. Кончилось тем, что он никуда не пошел, а к Козюрину послал Тулякова.
Сон прошел, возвращаться на лодку не хотелось, и, незаметно для себя, Митя оказался на Набережной.
В декабре из-за сугробов многие улицы стали непроезжими. Набережная еще держалась. По ней изредка пробегали военные машины, а однажды прошел даже танк. На Набережной было еще темнее, чем на льду, и только под аркой мелькал робкий, но несомненно настоящий язычок огня. Как будто сознавая запретность своего появления, огонек то испуганно угасал, то вновь - как бы не вытерпев - радостно вспыхивал. Митя пошел на огонек и, взойдя под арку, увидел Петровича.