Светлана Алексиевич - Последние свидетели. Соло для детского голоса
Очень хотелось жить…
Услышали… По радио передали: «Блокада прорвана! Блокада прорвана!» – счастливее нас людей не было. Счастливее нельзя быть. Мы выстояли!! Блокада прорвана…
По нашей улице шли наши солдаты. Я подбежала к ним… А обнять – сил не хватило…
В Ленинграде много памятников, но нет одного, который должен быть. О нем забыли. Это – памятник блокадной собаке.
Собака миленькая, прости…
А она убегала: «Это не моя дочь! Не моя-а-а!..»
Фаина Люцко – 15 лет.
Сейчас – кинорабтник.
Я каждый день вспоминаю, но живу… Как я живу? Объясните мне…
Помню, что каратели черные все, черные… С высокими фуражками… У них даже собаки были черные. Блестели.
Мы жались к матерям… Они не всех убивали, не всю деревню. Они взяли тех, кто справа стоял. На правой стороне. И мы с мамой там стояли… Нас разделили: детей – отдельно, а наших родителей – отдельно. Мы поняли, что они родителей будут сейчас расстреливать, а нас оставят. Там была моя мама… А я не хотела жить без мамы… Я просилась к ней и плакала. Как-то меня пропустили…
А она, как увидела… Как закричит:
– Это не моя дочь!
– Мамочка! Ма…
– Это не моя дочь! Не моя дочь! Не моя-а-а…
– Ма-а-амочка!!
Глаза у нее не слез были полны, а крови. Полные глаза крови…
– Это не моя дочь!!
Куда-то меня оттащили… И я видела, как сначала стреляли в детей. Стреляли и смотрели, как родители мучаются. Расстреляли двух моих сестер и двоих братьев. Когда убили детей, стали убивать родителей. Маму я уже не увидела… Мама, наверное, упала…
Стояла женщина, держала на руках грудного ребеночка, он сосал водичку из бутылочки. Они выстрелили сначала в бутылочку, потом в ребенка… А потом только мать убили…
Я удивляюсь, что я после всего живу… Маленькая выжила… Но как я взрослая живу? Я уже давно взрослая…
«Разве мы – дети? Мы были мужчинами и женщинами…»
Виктор Лещинский – 6 лет.
Сейчас – директор энергетического техникума.
Приехал я в гости. Тетя позвала на лето к себе…
Жили мы в Быхове, а тетя – в деревне Коммуна под Быховом. В центре деревни стоял длинный дом, на семей двадцать, – коммунарский дом. Это все, что я успел запомнить.
Говорят: «Война». Надо ехать к родителям. Тетя не пустила:
– Война кончится, тогда поедешь.
– А скоро война кончится?
– Конечно, скоро.
Через какое-то время приходят пешком родители: «В Быхове немцы. Люди разбегаются по деревням». Остались мы у тети.
Зимой зашли в хату партизаны… Я попросил винтовку. Это были мамины племянники, а мои двоюродные братья. Посмеялись и дали подержать в руках. Тяжелая.
В хате все время пахло кожей. Теплым клеем. Отец шил партизанам сапоги. Я просил, чтобы и мне он сшил сапоги. Он говорил, что, мол, подожди, у меня много работы, а я, помню, доказывал, что мне нужны маленькие сапоги, у меня нога маленькая. Он обещал…
Последнее воспоминание об отце, как его гонят по улице к большой машине… И бьют палкой по голове…
…Кончилась война, у нас ни отца, ни дома. Мне одиннадцать лет, я самый старший в семье. Еще двое – братик и сестра, те маленькие. Взяла мама ссуду. Купили старую хату, там была такая крыша, что если шел дождь, спрятаться негде, везде текло. Пробивалась вода. В одиннадцать лет я сам осаживал окна, перекрывал крышу соломой. Строил сарай…
Как?
Первое бревно закатил и положил сам, второе – мама помогла. А выше нам уже одним поднять не под силу. Делал я так: обтешу бревно на земле, зарублю угол и жду, когда будут женщины идти на работу в поле. Утром они разом вцепятся и одно бревно поднимут, я его подточу и опущу в угол. До вечера еще одно обтешу… Они идут вечером с работы, поднимут… И стеночка растет…
В деревне семьдесят дворов, и всего двое мужчин с фронта вернулись. Один – на костылях. «Детка! Моя ты детка!» – голосила надо мной мама. Я где сяду вечером, там и засну.
Разве мы – дети? Мы были мужчинами и женщинами…
«Не отдавай чужому дяде папин костюм…»
Валера Ничипоренко – 4 года.
Сейчас – водитель автобуса.
Это уже был сорок четвертый год…
Мне, наверное, восемь лет? Думаю, восемь… Мы уже знали, что отца у нас нет. Другие ждали, получили похоронки, но все равно ждали. А у нас был достоверный знак. Доказательство. Друг отца переслал его часы… Сыну… Мне… Так отец попросил его перед смертью. У меня и сейчас эти часы есть, я их храню.
Жили мы на маленькую мамину зарплату втроем. Перебивались водой и хлебом. Заболела сестра. У нее признали открытую форму туберкулеза. Врачи сказали маме: надо хорошее питание, надо сливочное масло. Мед. И каждый день – сливочное масло! Для нас это было золото… Кусок золота… Что-то невероятное… По рыночным ценам маминой зарплаты хватало на три булки хлеба. А масла за эти деньги можно было купить двести грамм.
У нас остался еще папин костюм. Хороший костюм. Понесли мы с мамой его на базар. Нашелся покупатель, нашелся быстро. Потому что костюм был красивый. Отец его купил перед самой войной и не успел поносить. Костюм висел в шкафу… Новенький… Покупатель приценился, поторговался и деньги маме отдает, а я как заору на весь базар: «Не отдавай чужому дяде папин костюм!!» К нам даже подошел милиционер…
Кто после этого скажет, что дети не были на войне? Никто не скажет…
«Ночью я плакала: где моя веселая мама?..»
Галя Спанновская – 7 лет.
Сейчас – техник-конструктор.
У памяти есть цвет…
То, что было до войны, помнится все в движении, оно движется и меняет краски. Чаще всего краски яркие. А война, детдом – это все как остановилось. И краски серые.
Нас везли в тыл. Одних детей. Без мам. Везли долго, что-то очень долго. И кормили печеньем и шоколадным маслом, видно, ничем другим запастись в дорогу не успели. До войны я любила печенье и шоколадное масло, это очень вкусно. Но за месяц дороги я разлюбила их на всю жизнь.
Всю войну мне хотелось, чтобы приехала скорее мама, и мы вернулись в Минск. Мне снились улицы, кинотеатр возле нашего дома, мне снились трамвайные звонки. Мама у меня была очень хорошая, очень веселая, мы с ней жили как подружки. Папу не помню, папы у нас рано не стало.
…И вот мама нашла меня и приехала в детдом. Это было совершенно неожиданно. Восторг! Бегу к маме… Открываю дверь… Стоит какой-то военный: в сапогах, в брюках, пилотке, гимнастерке. Кто это? А это, оказывается, моя мама, полный восторг! Мама, да еще военная!
Как она уезжала, не помню, я очень плакала, поэтому, видно, не помню.
Опять жду маму и жду. Три года жду. Мама приехала уже в платье. В туфлях. От этой радости, что тебя забирают, я ничего не видела, была только мама – и эта радость! Хотелось все время смотреть на маму, чтобы она не потерялась, опять не исчезла. Я смотрела на маму, но не видела, что у нее нет одного глаза. Я не могла понять, как с моей мамой может что-то случиться. Мама – это какое-то чудо… Как солнце… Мама! А мама приехала с фронта очень больная. Это уже была другая мама. Она мало улыбалась, она не пела, не шутила, она много плакала.
Вернулись в Минск и жили очень трудно. Мы не нашли свой дом, который я так любила. Не было нашего кинотеатра… Не было наших улиц… Вместо всего – камни и камни…
Ночью я плакала: где моя веселая мама? Почему мама всегда грустная? Почему она со мной не шутит и не разговаривает. Все время молчит.
Утром я старалась, чтобы мама не догадалась о моих ночных слезах. Я улыбалась…
«Он не дает мне улететь…»
Вася Саульченко – 8 лет.
Сейчас – социолог.
После войны меня долго мучил один и тот же сон…
Сон о первом убитом немце… Которого я сам убил, а не увидел убитого… То я лечу, и он меня не пускает. Вот поднимаешься… Летишь… Летишь… Он догоняет, и падаешь вместе с ним… Проваливаешься в какую-то яму. То я хочу подняться, встать… А он не дает… Он не дает мне улететь…
Один и тот же сон… Он преследовал меня десятки лет. И только недавно исчез…
Когда я убил этого немца… Я уже видел, как застрелили моего деда на улице, а бабушку у нашего колодца… На моих глазах маму били прикладом по голове… Когда она умирала, волосы у нее были красные, а не черные… Но когда я стрелял в этого немца, я не успел об этом подумать. Он был раненый… Я хотел забрать у него автомат, мне сказали забрать у него автомат. Мне уже было десять лет, партизаны уже брали меня на задания. Подбегаю к нему и вижу, как перед моими глазами пляшет пистолет, немец в него вцепился двумя руками и водит перед моим лицом. Но он не успевает первым выстрелить, успеваю я… И, видимо, попал, потому что пистолет у него выпал из рук…
Я не успел испугаться, что убил… И в войну его не вспоминал. Вокруг было много убитых, они уже не пугали. Мы жили среди убитых. Даже привыкли. Один только раз мне стало страшно. Зашли мы в деревню, ее недавно сожгли. Утром сожгли, а вечером мы пришли. Я увидел обгоревшую женщину… Она лежала вся черная, а руки белые, живые женские руки. Вот тогда мне впервые стало страшно. Я мог закричать, еле сдержался.