Михаил Львов - Каменный пояс, 1985
Но что поделаешь? Мы обязаны были спешить, и я сказал Щипачеву:
— Пойдем, прошу тебя. Я потом позабочусь, чтобы отыскали родителей этих несчастных детей. Их похоронят, обещаю тебе.
Поэт молча спустился с насыпи и, не выбирая дороги, пошел к товарищам, которые, заметив наше отсутствие, ждали отставших.
Вскоре мы вышли к крайним домам городка. Я жадно рассматривал улицы Сольцов. Корежилась прихваченная огнем жесть крыш, трескались, разваливаясь в пыль, каленые кирпичи, воздух пах так, будто сожгли аптеку со всеми ее лекарствами, травами и снадобьями. То и дело попадались трупы врагов.
Наконец мы выбрались на маленькую городскую площадь. Раньше в центре ее стоял памятник Ильичу. Но не забудьте — здесь уже побывали немцы, и первое, что они сделали, войдя в город, — разбили изображение ненавистного им человека.
Увидев обломки скульптуры, Щипачев опять побледнел. Он стоял молча, сузив глаза, и снова перекатывались желваки скул.
Пока мои товарищи отдыхали на площади городка, я отыскал Краснова, поздравил его с победой, узнал, где идут особенно напряженные бои. Затем все разошлись в роты. Щипачев остался на скамеечке возле разбитого памятника, — за ним должен был прийти посыльный из батальона. Я бегом отправился к коменданту города, уговорил измученного недосыпанием человека поискать кого-нибудь, кто знает убитых детей, и отправился в роту Илясова.
Мне повезло: в бой после ремонта уходили два танка, и я забрался на корму одного из них.
Танки на предельной скорости добрались до передовой и еще с ходу открыли огонь.
Я спрыгнул на перепаханную снарядами землю и вскоре отыскал Илясова в глубокой воронке от бомбы.
Комроты, крепко сколоченный, черный от пыли и взрывов парень, прогрыз огнем позиции врага и ворвался в его расположение. Бойцы работали там с такой яростью, что вскоре лишь жалкие кучки противника еще оказывали сопротивление.
Главное напряжение боя переместилось к артиллеристам полка. Они перерезали врагу дорогу отступления, а немцы пытались протаранить наши боевые порядки и уйти из «мешка».
Я поспешил в батарею. Ее командир — лейтенант Хованов — выдвинул пушки на прямую наводку и бил по бронированным машинам с крестами почти в упор. Четыре или пять танков горело. Однако худо было и нашим.
Рядом со мной резко выругался Хованов.
— Что случилось? — закричал я, стараясь перекрыть шум боя.
Он ткнул себя пальцем в грудь. На гимнастерке расплывалось красное кровавое пятно.
Я тоже пострелял из подобранной в окопе винтовки. Однако надо было помнить о статьях и снимках, и я то и дело пускал в ход «ФЭД» и черкал бумагу.
Уже заканчивался день, когда услышал вблизи резкую пулеметную очередь. Хованов подломился в поясе и ткнулся головой в землю.
— Командир убит! — крикнул кто-то из ближнего расчета. — Санитары, возьмите командира.
Я втащил лейтенанта в яму, еще пахнущую взрывчаткой, разорвал его гимнастерку и стал слушать сердце. Кругом все гремело и трещало, но мне показалось, что кровь еще бьется в теле командира. И я с надеждой и верою передал его подоспевшим санитарам.
К маленькой площади городка добрался в условленный час. Солнце уже западало за горизонт.
Степан Петрович сидел на знакомой скамеечке, и поначалу мне показалось, что он так никуда и не уходил за весь этот долгий день. Однако, бросив взгляд на его лицо и гимнастерку, увидел, что они измазаны копотью и пылью. Значит, Щипачев только что вернулся с передовой.
Вскоре вся группа была в сборе. Мы направились к окраине Сольцов, по дороге я забежал на железнодорожную насыпь, увидел, что детей уже нет — комендант, добрая душа, выполнил свое обещание.
Через четверть часа мы уже тряслись в полуторке, спеша в редакцию.
Половина ночи там ушла на подготовку статей в полосу — для разворота не оставалось времени. В купе то и дело забегали сотрудники редакции, узнавали, что немцев отогнали на десятки километров к западу, и весело удалялись.
В два часа ночи Степан Петрович и я направились в землянку, в которой мы с ним жили несколько дней. Вы можете спросить: для чего понадобилась землянка, если у каждого из нас были свои места в редакционном поезде? Дело в том, что кому-то из начальства пришла в голову странная мысль — поставить редакционный поезд посреди фронтового склада боеприпасов. Полагаю, что даже люди, никогда не служившие в армии, понимают, сколько бомб, снарядив, мин, патронов могло находиться в огромном складе.
…Неделю назад, вернувшись из боя, я продиктовал машинистке Леле Кудряшовой информацию, очерки и стихи и отправился отсыпаться. Однако меня попросили почитать что-нибудь из подготовленных материалов. В купе вагона, помнится, были Михаил Львович Матусовский, Кузьма Яковлевич Горбунов и фотокорреспондент Петр Борисович Бернштейн.
Я уже заканчивал чтение, когда услышал за окном вагона необычайно тонкий свист падающих бомб. В ту же секунду заревели моторы немецких машин, выключенные при планировании, и хищные очертания самолетов промелькнули за стеклом.
Было очевидно: противник сбросил на станцию и боеприпасы несколько зажигалок.
Мы не успели еще выбраться из вагона, как в лесу, на складе, начали рваться снаряды, подожженные немецкими бомбами.
Через несколько минут все вокруг гремело от взрывов. Горели составы, пылал крайний вагон редакционно-типографского поезда. Надо было спасать ротацию, линотипы, цинкографию.
Мы расцепили состав и стали откатывать охваченные огнем платформы от пульмана наборного цеха.
Потери были, конечно же, весьма велики, но одно важное приобретение мы в тот день получили. Жизнь жестко учила нас бдительности, умению понимать, что слово «шпион» — это совсем не излишняя осторожность и не выдумка. Немцы, надо полагать, знали, куда кидать бомбы. Мы тотчас стали печатать в газете стихотворные призывы:
Будь начеку! В такие дни
Подслушивают стены.
Недалеко от болтовни
И сплетни — до измены!
Днем позже поступил приказ построить железнодорожную ветку в лесу и отвести наш поезд под прикрытие сосен. Петя Бернштейн съездил на «эмке» в ближний авиаполк и полчаса утюжил «кукурузником» воздух над лесом. Вернувшись, сообщил, что поезда с неба не видно, и положил перед редактором несколько фотографий, подтверждающих этот вывод.
Еще через сутки редактор велел всему личному составу выкопать в лесу, в трехстах метрах от поезда, землянки: снимки — снимками, но осторожность не помешает.
Одну из таких землянок рыли Степан Щипачев; писатель, крупнейший специалист по творчеству Максима Горького Борис Бялик; прозаик и поэт Александр Исбах и я. Сооружение получилось не бог весть какое: тесное, сырое, темное. Мы настелили на пол сено для сна, но оно тотчас пропиталось болотной влагой. Ржавели пистолеты. Шинели кисло пахли мокрым сукном. Во время еды в миски валились куски заплесневевшей глины, они падали со стен и потолка, которые нам нечем было обшить.
Исбах и Бялик терпели двое суток. На третьи Борис сказал:
— Бомбы, может быть, лучше, чем это безобразие. Я ухожу в свое купе. Вы можете последовать сему геройскому примеру и получить нагоняй от шефа.
И оба писателя покинули землянку.
Дисциплинированнейший Степан Петрович остался на месте. Я, разумеется, тоже. Впрочем, нас мало заботили неудобства жилья. Мы были здесь временные постояльцы: предстояло на долгий срок отправиться в полки, державшие оборону против группы армии «Север» фельдмаршала фон Лееба.
Так вот в эту самую землянку мы и пришли после того, как отдали секретарю редакции свои статьи и стихи о Сольцах.
Я полагал, что тотчас уснем, как убитые, — устали все отчаянно. Но вскоре с удивлением заметил, что Степан Петрович возбужден, то и дело выходит наверх, в обожженный, искалеченный лес.
Я счел, что и мне неудобно спать, раз бодрствует старший.
Через час Щипачев спустился в землянку и, увидев в сумраке нашего жилого подземелья огонек папиросы, спросил:
— Хочешь послушать стихи?
Я живо вскочил на ноги.
— Еще бы! Ты оказываешь мне большую честь, Степан Петрович.
Здесь я хотел бы объяснить, почему называл человека, который был старше меня чуть не вдвое, на «ты». Я никогда не позволил бы себе подобного обращения, если бы этого не потребовал сам Щипачев.
Я привыкал к «ты» с великим трудом, пытался вернуться к привычному «вы», но Степан Петрович смешно пригрозил, что в таком случае он тоже перейдет на «вы».
Через много лет после войны он снова повторил это требование в одном из писем.
Мы залегли небольшую керосиновую лампу, мутно осветившую скользкие стены жилища, и Щипачев глуховато и взволнованно стал читать первое стихотворение. Это был «Ленин» — теперь широко известная работа поэта, знакомая, пожалуй, каждому школьнику.