Владимир Кормер - Двойное сознание интеллигенции и псевдо-культура
Итак, на всем бытии интеллигенции лежит отпечаток всепроникающей раздвоенности. Интеллигенция не принимает Советской Власти, отталкивается от нее, порою ненавидит, и, с другой стороны, меж ними симбиоз, она питает ее, холит и пестует; интеллигенция ждет крушения Советской Власти, надеется, что это крушение все-таки рано или поздно случится, и, с другой стороны, сотрудничает тем временем с ней; интеллигенция страдает, оттого что вынуждена жить при Советской Власти, и вместе с тем, с другой стороны, стремится к благополучию. Происходит совмещение несовместимого. Его мало назватьконформизмом, конформизм — это вполне законное примирение интересов путем обоюдных уступок, принятое в человеческом обществе повсеместно. Недостаточно также обличать поведение интеллигенции какприспособленчество. Это было бы односторонней трактовкой. Приспособленчество — это уже производная от более глубоких процессов. Если это илакейство, то лакейство не заурядное, а лакейство с вывертом, со страданием, с «достоевщинкой». Здесь сразу и ужас падения и наслаждение им; никакой конформизм, никакая адаптация не знают таких изощренных мучений. Бытие интеллигенции болезненно для нее самой, иррационально, шизоидно.
С точки зрения теоретической, вся эта группа явлений может быть приведена к единству посредством включения в обиход нового концепта, формулируемого какпринцип двойного сознания.[2]
Двойное сознание — это такое состояние разума, для которого принципом стал двойственный взаимопротиворечивый, сочетающий взаимоисключающие начала этос, принципом стала опровергающая самое себя система оценок текущих событий, истории, социума. Здесь мы имеем дело с дуализмом, но редкого типа. Здесь не дуализм субъекта и объекта, не дуализм двух противоположных друг другу начал в объекте, в природе, в мире — добра и зла, духа и материи, но дуализм самого познающего субъекта, раздвоен сам субъект, его этос. Поэтому употребленное ранее выражение «шизоидность» не годится: оно несет слишком большую эмоциональную нагрузку, слишком предполагает патологию. Между тем, интеллигентская раздвоенность, хотя и доставляет неисчислимые страдания и ощутимо разрушает личность, все же, как правило, оставляет субъекта в пределахнормы, не считаетсяклинической, что объясняется, безусловно, прежде всего тем, что двойное сознание характеризует целый социальный слой, является достоянием большой группы, а не есть исключительно индивидуальное сознание. Поэтому, оставаясь непреодоленным в разуме, разлад, тем не менее, преодолевается экзистенциально, в особого рода скептическом или циническом поведении, путем последовательного переключения сознания из одного плана в другой и сверх-интенсивноговытеснениянежелательных воспоминаний. Психика, таким образом, делается чрезвычайно мобильной; субъект непрерывно переходит из одного измерения в другое, и двойное сознание становитсягносеологической нормой.
В той общей форме, в какой описан здесь принцип двойного сознания, довольно очевиден его генезис из кантовской трансцендентальной диалектики, где рассматриваютсяантиномии, к которым приходит человеческий разум в своем стремлении к границам чувственно воспринимаемого мира. Кантовские антиномии, как известно, это система из четырех пар взаимопротиворечивых утверждений, каждое из которых не может быть ни окончательно доказано, ни опровергнуто опытом, каждое из которых само по себе свободно от противоречий, каждое из которых — как тезис, так и антитезис в каждой антиномии — имеет на своей стороне одинаково веские и необходимые основания. При этом антиномии — это не отвлеченные положения, но кардинальные проблемы, относящиеся к самому средоточию бытия — существованию самого Бога, человеческой свободы и бессмертия — и неизбежные для нашего разума. При этом, описывая состояние человека в процессе постижения этих крайних проблем, сам Кант уже употребляет в «Критике чистого разума» слова «колебания», «разлад и расстройство». Его антиномии, говоря его же словами: «…открывают диалектическую арену для борьбы, где всякий раз побеждает та сторона, которой позволено начать нападение, а терпит поражение та, которая вынуждена только обороняться. Поэтому вооруженный рыцарь, все равно ратует ли онза доброе или дурное(курсив наш. — Авт.), может быть уверен в победе, если только заботится о том, чтобы иметь привилегию нанести удар последним…».[3]
Учение Канта вряд ли может быть опровергнуто. Оно навеки вошло в наше мышление. Современный человек, и не зная того, в своей «частной» философии стихийно оказывается в большой мере кантианцем. Парадокс, однако, состоит здесь в том, что несмотря на всю неопровержимость, доктрина эта не делается оттого более верной. Она остается справедливой в одной определенной сфере, сфере чистого, изолированного от «вещей в себе» разума. Этот разум всегда действует лишь вэтусторону, он не в силах проникнуть в суть вещей, он заключен в системе своих собственных данных, в поверхностном мире явлений. Кант не допускает возможноститрансцезуса, выхода в мир ноуменальный, не допускает возможности сверхчувственного постижения глубины бытия. Другими словами, здесь имеет место принципиальнобезрелигиозноесознание.
Антиномизм чистого, атеистического разума является поэтому общечеловеческим в той мере, в какой человечество утрачивает религиозные истоки и переходит на позиции так называемого научного знания. Почему именно в России этот антиномизм дал такую неожиданную вспышку — это требует безусловно специального исследования. Но наличие связи с историей русского атеизма совершенно очевидно. Русские люди (и во главе их русская интеллигенция) зашли в своей атеизме дальше, чем любая другая, самая легкомысленная нация. Атеизм русской интеллигенции действительно был верой наизнанку. Уверовав в Канта, русский интеллигент решил, что легко обойдется теперь без Бога. Еели, однако, развить дальше намек о лакействе русской интеллигенции и о «достоевщинке», то можно достаточно хорошо понять и логику последующего разворота событий. Ударившись в атеизм, русская интеллигенция, и впрямь, точь-в-точь как Смердяков, решила, что «…коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно тогда ее вовсе!». Результат этой смердяковской интеллигентской дедукции слишком хорошо известен — это кровь миллионов, это террор, это гибель русской культуры!
Если сегодня интеллигенция не отвергает добродетель совершенно, то лишь потому, что на опыте знает, что добродетельный человек лучше разбойника, с ним безопаснее жить бок о бок, и что, следовательно, невыгодно призывать к анархии и произволу, хотя, конечно, в случае нужды можно и добродетелью поступиться. Произвол и так ненавидят не из-за его безнравственности, а из-за того, что слишком от него уже устали. На самом деле устойчивых моральных принципов нет. Нет различия добра и зла, все «относительно», по мнению русской интеллигенции. Хорошо зная себя, свои слабости, сегодняшний русский интеллигент готов «понять и извинить» что угодно. Он оправдывает предательство, доносы, пасквильные статьи в газетах, написанные его знакомыми, ложь в публичных выступлениях. Громя на собраниях отступников, интеллигент возвращается домой и компенсирует себя, издеваясь в своих четырех стенах над теми, с кем только что был заодно, но кто менее интеллигентен на его взгляд. Сам он вступил в партию потому, что «в партии необходимо увеличить процент порядочных людей». Но в глубине души он сомневается, не должна ли она быть судима, как судима была гитлеровская партия? Но, с другой стороны, как судить всех этих людей, с такими открытыми лицами, примерных мужей и гостеприимных хозяев? И кроме того, «ведь если не они, то на их место — какие-то другие, менее интеллигентные, менее порядочные»! Партийная книжка жжет интеллигенту грудь, но он не знает, как выбраться из этого порочного круга.
Проблема и в самом деле часто представляется как будто неразрешимой. Сама формулировка категорического императива — поступай так, как если б правило, по которому ты совершил свой поступок, посредством твоей воли могло стать всеобщим законом — позволяет дать в современных условиях любую многосмысленную трактовку любому действию. Психологизм нашего века снимает здесь возможные преграды тем, что каждый уверен, что уж его-то намеренья во всех случаях самые благие, и если б все были таковы, каков он, и руководствовались такими же намерениями, то и действительно общий результат был бы великолепен. Но это-то и порождает практику двойного сознания. Ввиду этой апории представляется, что и вообще проблема выбора меж добром и злом неразрешима, когда акту выбора уже предшествует какое-то прошлое, особенно внелично-историческое прошлое. Классический образец такого рода мнений дают слова Юрия Андреевича Живаго в романе Пастернака: «Я сказал А, но не скажу Б. Я признаю, что да, без вас Россия погибла бы, но вы пролили столько крови, что все ваши благие мечты…» и т. д. Он говорит это, но далее, по истиннейшей из логик, логике гениального художественного произведения выходит, что кто сказал «А», на самом деле все-таки должен сказать и «Б». А кто не хочет этого говорить, тот уходит из жизни. Даже если «А» за него сказали другие, а сказать «Б» предоставлено в некотором диапазоне. Иными словами, история, предшествующие акты выбора, как будто ограничивают следующий выбор, ставя индивида в такие рамки, где он вынужден выбирать лишь из некоторого набора, притом весьма относительные ценности. Вследствие чего, человек и не может определиться, не знает, что хорошо, а что плохо. «Да, большевики — это не хорошо, но, с другой стороны, без них Россия все равно бы погибла. Значит, в их явлении была какая-то закономерность, а раз так, то…»