Сергей Лукьяненко - Как умирают Ёжики, или Смерть как животнотворное начало в идеологии некроромантизма
Ёжики, если помните, после смерти перешёл в другой, лучший мир. То же происходит с писателем Решиловым (да и его спутником Сашкой).
Сначала Решилов покидает больницу (casus incuzabilis). Попадает в старую церковь, затем — в поезд «Пиллигримм», в Подгорье, Кан-Орру… Как не вспомнить Нангилиму, следующий за Нангиялой загробный мир… (у А.Линдгрен). При всем том его не оставляет чувство (впервые осознанное ВПК в «Выстреле с монитора» и в «Заставе…») вторичности переживаемой реальности.
В «Выстреле с монитора»:
«Еще немного!
Павлик не бежал — летел. Сумка не успевала за ним, летела на ремешке сзади. Козырёк перевёрнутой кепки вибрировал на затылке, как трещотка воздушного змея.[24]
И в то же время странное, непохожее на бег ощущение не оставляло Павлика. Будто он не только мчится. Будто в то же время он сидит на скамье нижней палубы рядом со старым Пассажиром. И смотрит, как плывёт в небе край обрыва с тонким силуэтом мальчишки.»
И в «Лоцмане»:
«Здесь страница кончалась. И вообще запись кончалась. На обратной стороне листа ничего не было. Вот так…
Я осторожно положил Тетрадь на пол у кресла, закрыл глаза, откинулся. Почему-то запахло больничным коридором — знакомо и тоскливо. И негромкий бас Артура Яковлевича укоризненно раздался надо мной:
— Игорь Петрович, голубчик мой, что же это вы в холле-то… Спать в кровати надо. Пойдёмте-ка баиньки в палату…
Я обмер, горестно и безнадёжно проваливаясь в ТО, В ПРЕЖНЕЕ пространство, в унижение и беспомощность недугов. О, Господи, НЕ НА-ДО!.. Мягкая, живая тяжесть шевельнулась у меня на коленях. Последняя надежда, последняя зацепка, словно во сне, когда сон этот тает, гаснет, а ты пытаешься удержать его, хотя понимаешь уже, что бесполезно… Я вцепился в тёплое, пушистое тельце котёнка:
— Чиба, не исчезай! Не отдавай меня…
— Кстати, — сказал Артур Яковлевич, — я смотрел ваши последние анализы, они внушают надежды. Весьма. Если так пойдет дело, то…
— Чиба!
— Мр-мя-а… — отозвался он крайне раздражительно.
Я приоткрыл один глаз. Так, чтобы разглядеть Чибу, но, упаси Боже, не увидеть белого халата и больничных стен. Чиба возмущённо вертел головой. Голова была клоунская, хотя туловище оставалось кошачьим.»
И это не удивительно. Отнюдь неспроста Сашка вдруг обращённый Тетрадью в Решку (Игоря Решилова, он же, собственно, alter ego ВПК) сообщает между прочим:
«— Чего загадывать! Я не два раза помирал, а больше. Первый раз ещё при рождении. Думали, что не буду живой. Меня знаешь кто спас? Генриетта Глебовна… Она сказала, что после этого буду до ста лет жить, а это же целая вечность…»
На самом деле тема смерти у ВПК гораздо более обширна, чем мы показали здесь. Смерть — истинная жизнь («Лоцман»), смерть — исцеление («Самолёт по имени Серёжка»), смерть — созидание («Оранжевый портрет с крапинками»), смерть — награда, недоступная для грешников («Крик петуха») и неизбежно приходящая к достойным («Голубятня…»). Есть ещё один странный аспект темы смерти в «Синем городе на Садовой». Вспомните, как Нилка, желая сказать, что ему попадёт от родителей, говорит, путая слова, что ему устроят… эксгумацию (имея в виду экзекуцию). Н-да. Папа Фрейд, утверждавший, что случайных оговорок не бывает, пришёл бы в восторг…
Более жёлчный критик, такой, например, как злой волжский булгарин Рамон Бир-Манат, сделал бы из этого политическое обвинение плюс историю болезни. Мы же не настаиваем даже на хлёстком термине, вынесенном в заголовок. И пусть Командор не обижается: мы оба его очень любим, и никакой некроромантизм не заставит нас назвать книги ВПК плохими или скучными. Но… но теперь, прочитав статью, не охватывающую, как мы говорили, весь материал и всю тему, вчитайтесь в эти книги сами. И вы сами тогда ощутите весь ужас — и весь оптимизм некроромантизма.
Оптимизм — потому, что, как мы уже замечали, смерть — это порог, после которого можно сказать:
«…А ДАЛЬШЕ ВСЁ БЫЛО ХОРОШО.
Да, я не разбился!
Не верьте, если вам скажут, что Ромка Смородкин двенадцати лет погиб в катастрофе. Чушь![25]
Я под утро вернулся домой, мама ещё спала. Я запрятал подальше разодранные штаны и тоже лёг спать.
А дальше всё было хорошо. Жизнь пошла день за днём. Год за годом.
Я закончил школу, потом художественное училище, институт. Стал художником-дизайнером. Даже слегка знаменитым — после того как наша группа получила премию за оформление главного павильона Ратальского космопорта.
Я женился на девушке Софье Петушковой, которую в детстве звали Сойкой. И у нас родилась дочка Наденька — славная такая, весёлая… Мама моя души не чает во внучке.
Кстати, мама вышла замуж. Но не за Евгения Львовича, тот вскоре уехал из нашего города. Знаете, за кого она вышла? За дядю Юру!
Дядя Юра вернулся с далёкой стройки, опять поселился неподалёку, стал захаживать в гости и вот… Не знаю, появилась ли у мамы к нему большая любовь, но поженились и живут славно…[26]
Как видите, всё со мной хорошо, вовсе я не разбился!
Случилось гораздо более страшное.
Разбился Серёжка.
Он погиб в том самом году, когда мы познакомились. В детстве. В сентябре.
Тогда по южным границам там и тут гремели гражданские войны (словно людям хотелось оставить на Земле побольше Безлюдных Пространств). И вот Серёжка надумал помочь там кому-то. Или продукты сбросить беженцам, или, может, малыша какого-то вывезти из-под огня. Не знаю, он со мной этими планами не делился. Он только насупленным, чужим каким-то делался, когда мы видели на экране „Новости“ с южными репортажами.
И однажды он исчез. Дня три я не волновался: всяких дел было по горло: школа, новые знакомства. Но потом встревожился, побежал к нему домой…
…А через день услышал в „Новостях“, что над побережьем сбит ещё один самолёт. Неизвестно чьей ракетой, и сам неизвестный. С непонятными знаками. И показали хвостовое оперение, которое упало на прибрежные камни. С голубой морской звездой на плоскости руля…
Днём я держался. В школу ходил, даже уроки иногда делал. А ночью просто заходился от слёз. Старался только, чтобы мама не услышала.
Иногда казалось даже, что сердце не выдержит такой тоски.
Может быть, и пусть? Не могу, не могу я без Серёжки! Не надо, чтобы делался он самолётом, не надо сказочных миров и Безлюдных Пространств. Пускай бы только приходил иногда. Живой…
И он пришёл! Ну да! Однажды ночью, когда я совсем изнемог от горя, звякнула решётка на балконе. И открылась балконная дверь. И Серёжка — вместе с осенним холодным воздухом — шагнул в комнату. В старом обвисшем свитере, с пилотским шлемом в руке. Сердитый.[27]
Я обомлел. Он сел рядом, на тахту.
— Хватит уж сырость пускать… Даже разбиться нельзя по-настоящему…
— Это ты?! Ты снишься или живой?
— Вот как врежу по загривку, узнаешь, снюсь или нет…[28]
Я прижался к нему плечом.
— Не сердись…
— Ага, „не сердись“! Думаешь, это легко, когда тебя за уши вытаскивают ОТТУДА?
— А кто тебя… за уши?
— Он ещё спрашивает! Кто, как не ваша милость!
— Серёжка, ты больше не уйдёшь?
…
— Серёжка, а что там было? Как?
Он сказал глуховато:
— Ромка, не надо об этом. Выволок ты меня обратно, и ладно…[29]
— Но ты правда больше не уйдёшь насовсем?
— Насовсем — не уйду…
Я зашмыгал носом от счастья.
— Но встречаться нам придётся только по ночам. Все ведь думают, что меня нет…[30]
Я был готов и на это. Но…
— А где будешь жить-то?
— Уйду в Заоблачный город, устроюсь как-нибудь…
— А мы будем летать, как прежде?
— Будем… Только…
— Что? — опять вздрогнул я.
— Ты станешь расти и расти. А я теперь не смогу. Если разбиваются, после этого не растут…[31]
— Тогда и я не буду!
Кажется, он улыбнулся в темноте.
— Нет, Ромка, у тебя не получится.