Михаил Веллер - Друзья и звезды
Аксенову исполнилось 75, а Белле Ахмадулиной исполнилось 70 (Боже мой…), и в родной Казани решили устроить им праздник. По высшему разряду.
Много народу Вася видеть не хотел. Он стал уставать. Поехали, кроме Ахмадулиной с Мессерером, Женя Попов, Саша Кабаков, Мишка Генделев и я. Само собой Макаревич. Из Парижа прилетел Толя Гладилин. Потом из Питера подъехал еще Алексей Козлов, легенда, «козел на саксе».
Спальный вагон фирменного экспресса был обит голубым плюшем, окружавшим зеркала в форме сердец, и походил на генеральский бордель. Мудрый и обстоятельный Макаревич достал холодную вареную курицу, крутые яйца, краковскую колбасу, черный хлеб, соль в спичечном коробке и помидоры. Ну и ее, родимую. Народ бросил ресторан и побежал к нему в купе, умильно подстанывая от запаха. Ностальгический классический вагонный припас был как материализация молодости, приличного достатка и СССР. Аксенов ехал в город своего детства.
На перроне встречали человека по два на гостя. Потолки в гостинице были метра четыре. В номере можно было играть в футбол. Гигантские окна, зеленый бархат, фрукты на столике и кровать гаремного размера.
Телевидение работало на нас. В книжных магазинах висели плакаты с расписанием встреч. Эксклюзивные кормушки накрыли ханские столы. Сиживали мы за столами, сиживали, но это нельзя было съесть, от силы надкусить.
— По-моему, я обедаю сегодня в пятый раз, — задыхаясь, проговорил Генделев. Все координационные увязки он взял на себя, и увязал так, что палец было некуда просунуть.
Актовый зал университета был битком, Аксенов сидел в центре президиума, нерешительные вначале вопросы стали сыпаться лавиной, и мы из кожи вон лезли, подавая студиозусам товар лицом: что имеем — все и открываем.
Шлейф журналистов ловил каждое слово Аксенова, а фотошники фиксировали каждое его движение. Было положено начало музею Аксенова. Ребята, это было что-то с чем-то. Мы признавались друг другу, что уровень беспрецедентен.
Президент Шаймиев дал полуденный прием в резиденции. Семь человек правительства сидели напротив семи писателей. Чай не пили, пирожных не ели, правительство рта не раскрывало, — президент Шаймиев, старый лис, непринужденно и компетентно беседовал с русскими писателями об их книгах. Часа два. С коллективной фотографией.
Билеты на вечер в главный оперно-драматический театр были распроданы давно. Мы выходили на сцену в честь Аксенова: читали его прозу, вспоминали его жизнь и говорили про то, что он есть для нас всех. Потом Макар щелкнул пальцами и задал темп своим креолам, потом Козлов подул в сакс, потом Аксенова вытащили под овацию танцевать на сцене, он вел партнершу изящно, стильно, в ритме, было просто удивительно, как пластично он движется, щурится, усмехается в усы.
В семьдесят пять лет, спустя жизнь после детства, огромную, пеструю и славную жизнь, «в России надо жить долго», он вернулся в свой город королем, и был принят по-королевски, триумфально, выше не бывает.
Как жаль, что вас не было с нами, да?
— Ведь скоро уже, — сказал он о смерти журналистке в Москве и повел плечом. — И не страшно это, просто — непостижимо.
Евгений Евтушенко
Ясное дело: поэт в России — больше, чем поэт
Первомай 1961-го на Красной площади
В Белом доме президент США Ричард Никсон и госсекретарь Генри Киссинджер принимают самого знаменитого поэта того времени Евгения Евтушенко
Михаил Веллер. В далекие шестидесятые на картошке мы, первокурсники Ленинградского университета, пели этакую песенку городского фольклора:
По ночной Москве идет девчонка,
каблуками цок-цок-цок,
а навстречу ей идет сторонкой
незнакомый паренек.
И дальше следует сцена уличного знакомства, завязывание разговора:
Он ей говорит: «Каких поэтов
вы любите читать стихи?»
А она ему в ответ на это:
«Евтушенко — мой дружок».
Вот насколько вы были в славе и на слуху. Четкая семантическая пара: фрукт — яблоко, лайнер — серебристый, поэт — Пушкин, современный поэт — Евтушенко.
Ни в коем случае никого не хочу принижать, гремели имена поколения, были гениальные поэты, — но Евтушенко звучал номером первым.
Скажите, каково это — чувствовать себя поэтом, прославленным в стране, как, в общем, при жизни ни один до вас? Я ведь помню вашу фразу о завистниках уже девяностых годов к шестидесятникам: «Это зависть уксуса к шампанскому!»
Евгений Евтушенко. Вы знаете, Миша, можно воспринять мои слова, конечно, как лицемерие или кокетство, но даю вам честное слово, вот как на духу, — не до того мне. Да некогда думать о дребедени, блеске или чем там еще, настолько я делаю себя занятым человеком, набиваю свой день до отказа другими делами, нужными, совершенно разными вещами. Я хорошо сплю без снотворного, потому что я всегда отрабатываю весь свой день до конца, — не отрабатываю, а живу этот день до конца, проживаю его, любой! Так что мне некогда рассуждать там о собственной славе, недостаточной или сверхдостаточной и так далее.
Но безусловно, когда я слышу, что вот все-таки поэтам, или иным прославленным людям, таким талантливым людям, как вы, простительно то или другое, — я всегда категорически против этого. Мне очень не нравится поведение некоторых наших попсовых временных звезд, когда они хвастаются, показывают свои перстни, рассказывают, кто им подарил машины, строят себе какие-то дворцы. Понимаете, мне это глубоко чуждо. Они вообще считают, что им позволено что-то другое, нежели всем. Их ведь даже милиционеры останавливают подобострастно-уважительно: как же, знаменитый человек. А в этот момент — это человек, нарушивший закон, и все тут! А он убежден, что ему-то можно.
Человек не должен сам себе давать какие-то привилегии. Если даже общество невольно, из уважения, ему их предоставляет — он должен их свести до минимума. Вот я так считаю.
И так себя веду, и так живу. У меня просто нет времени рассуждать о собственной знаменитости. Я знаю, сколько у меня еще работы. Мне нужно, если по-честному, 20 лет прожить еще, чтобы написать и сделать все, что я задумал. Минимум. А потом уж я не знаю: мне Бог поможет, услышит мои молитвы?.. На которые у меня тоже, между прочим, не бывает времени. И знаете, если бы отпущенные будущие 19 лет уже прошли — так я бы еще поторговался, может быть!..
М.В. Наверное, в таких случаях надо брать с запасом.
В «Юности» года 57-го была подборка ваших стихов, после которой Евтушенко стал фигурой знаковой. Как было принято, публикация с фотографией автора, так фотографий таких тоже раньше в советской прессе не было. Потому что двадцатипятилетний поэт красовался в «стиляжьем», пышном шейном платке (слово «фуляр» никто еще, в общем, не знал). И страна прочитала мгновенно ставшее знаменитым «Ты спрашивала шепотом: «А что потом, а что потом». Постель была расстелена, и ты была растеряна». Стихи эти всех тогда ошарашили. К этому мы не привыкли. Учитывая те времена — и что же, вам за это ничего не было? Или строго ставили на вид за недостаточно. высокую мораль?
Е.Е. Вы понимаете, когда меня упрекали там в чем-то, нападали на меня люди неталантливые или просто забюрократизированные, ведь дубовые просто встречаются люди, которых ничем вообще не прошибешь, — я это вообще-то игнорировал. Но бывало, знаете, что и хорошие критики, люди, которых я уважал за их знание и понимание поэзии, вот тоже иногда считали это вызывающим. Потому что это вслух в поэзии говорилось в первый раз. Не привыкли.
Вот, например, у меня было такое стихотворение, от которого я и сейчас не только не отказываюсь — я его перепечатываю все время, да и с огромным удовольствием читаю. И продолжаю испытывать то же самое чувство, что было в нем. Это был 54-й год, когда я написал такое стихотворение:
Я разный — я натруженный и праздный.
Я целе- и нецелесообразный.
Я весь несовместимый, неудобный,
Застенчивый и наглый, злой и добрый.
Я так люблю, чтоб всё перемежалось!
И столько всякого во мне перемешалось:
От запада и до востока…
Границы мне мешают…
и вот дальше шло уже совсем просто тогда звучавшее страшно, во времена, когда главным героем был пограничник Карацупа:
Границы мне мешают… Мне неловко
Не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка.
Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,
Со всеми говорить — пускай на ломаном.
Мальчишкой, на автобусе повисшим,
Хочу проехать утренним Парижем!
Понимаете, у нашего детства, отрочества, — у нас украли вообще все остальное, что есть на земном шаре. Всё это было за железным занавесом. И во мне осталась эта жадность к познанию мира — которая никогда не противоречила такой же жадности во мне к познанию собственной страны, они соединялись воедино. Я всегда смотрел на вещи так: когда шар земной возник, на нем не было никаких границ. Это высшим замыслом Творца не было предусмотрено. Практически все границы являются шрамами от каких-то войн, чаще всего бессмысленных, и всегда жестоких. Потому что даже справедливые войны, к сожалению, бывают жестоки. И у меня было какое-то чувство неестественности, что за этими «границами» у нас все отобрано.