KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Андрей Немзер - Дневник читателя. Русская литература в 2007 году

Андрей Немзер - Дневник читателя. Русская литература в 2007 году

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Андрей Немзер, "Дневник читателя. Русская литература в 2007 году" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Квинты резко дребезжат,

Сыплют дробью звуки…

Звуки ноют и визжат,

Словно стоны муки.

«Ноют… словно стоны» – грубая тавтология, но она-то (не меньше бешеного напора режущих слух аллитераций, фонетически выраженного перехода от веселья к похмелью) и «портретирует» упоительный надрыв.

Что за горе? Плюнь да пей!

Ты завей его, завей

Веревочкой горе!

Топи тоску в море.

Поэт словно подпевает венгерке, почти сливается с ее бесшабашным героем, но в то же время примечает, из чего эта музыка сделана:

Вот проходка по баскам

С удалью небрежной…

Перебор… и квинта вновь

Ноет-завывает;

Приливает к сердцу кровь,

Голова пылает.

Музыковедение срывается в жалобу, уже звучавшую прежде:

Вечер душен, ветер воет,

Словно пес дворной;

Сердце ноет, ноет, ноет,

Словно зуб больной…

(Не одна только гейневская «зубная боль в сердце», но и «дворной пес» всплывут потом в венецийской ночи.)

Все сильнее ветер воет,

В окна дождь стучит…

Сердце ломит, сердце ноет,

Голова горит.

В «вечернем» плаче из телесного недуга вырастал бред о смерти любимой:

Я любил тебя такою,

Страстию немой,

Что хоть раз ответа стою…

Сжалься надо мной.

Не сули мне счастье встречи

В лучшей стороне…

Здесь – хоть звук бывалой речи

Дай услышать мне.

Венгерка от фиксации этой боли переходит к раскачиванию эмоциональных качелей: вниз (колдовское «бессмысленное» бормотание) – вверх, так, что выше не бывает:

Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка,

С голубыми ты глазами, моя душечка!

С теми «глазами, полными лазурного огня» (Лермонтов), по которым будут грезить Владимир Соловьев и Блок. Высота невыносима.

Замолчи, не занывай,

Лопни квинта злая!

Ты про них не поминай,

Без тебя их знаю.

В них бы раз хоть поглядеть

Прямо, ясно, смело…

А потом и умереть —

Плевое уж дело.

И кувырком под гору, рвя страсть в клочья и валяя дурака, сплавляя отчаяние, актерскую «подачу» отчаяния и глумливый смех над въевшейся в душу «мочаловщиной».

Как и вправду не любить?

Это не годится!

Но что сил хватает жить,

Надо подивиться!

Соберись и умирать,

Не придет проститься!

Станут люди толковать:

Это не годится!

Высший закон и мещанская мораль укладываются в одно словцо, запутавшийся (ни жить, ни умереть нельзя) мученик гаерски подмигивает:

Отчего б не годилось,

Говоря примерно?

Значит просто все хоть брось…

Оченно уж скверно!

И тем же простецким-купецким говорком – о самом страшном, о пропавшей воле и могучей доле, лютой змее, что

По рукам и по ногам

Спутала-связала,

По бессоныим ночам

Сердце иссосала.

Как болит, то ли болит,

Болит сердце – ноет…

Вот что квинта говорит,

Что басок тот воет.

Жалостный, словно детский, лепет не даст заглушить себя бешеному раскату эротической плясовой:

Звуки все напоены,

Негою лобзаний.

Звуки воплями полны,

Страстных содроганий.

Чуть позже он отзовется то ли грохотом, то ли шепотом новой зауми, выпихивающей на свет последнюю – проклятую и постыдную – правду.

Бассан, бассан, бассана,

Бассаната, бассаната,

Ты другому отдана,

Без возврата, без возврата…

И – все.

Что за дело? ты моя!

Разве любит он как я?

Нет, не помогут ни кураж, крушащий «условности», ни вера в «избирательное сродство».

Эх, жизнь, моя жизнь…

К сердцу сердцем прижмись!

На тебе греха не будет,

А меня пусть люди судят,

Меня Бог простит…

Бог простит – а здесь все равно: Без возврата, без возврата… Сколько ни объясняй, как сильна была роковая любовь. Так ли? И сгубить-то ее не удалось – одному суждено гореть в безобразнейшем хаосе цыганского рая, ставшего адом.

Уходи же, уходи,

Светлое виденье…

А призрак не уходит.

Милый друг, прости-прощай,

Прощай – будь здорова…

А призрак здесь. Одна надежда – на злую квинту, когда-то ее испугавшую. Вдруг да поможет? А коли нет, остается последний выход.

Пусть больнее и больней

Занывают звуки,

Чтобы сердце поскорей

Лопнуло от муки.

Мучиться поэту пришлось еще четыре с лишком года. Страшнее и достовернее, чем аффектированный декламатор Аполлон Григорьев, этого счастливого ужаса – боли неутоленной любви, никнущей воли, проклятой доли – по-русски не выразил никто.

...

7 августа

Небесный цветок, или Сто двадцать пять лет назад

Афанасий Фет. «Окна в решетках, и сумрачны лица…». 1882

Попроси меня перечислить главные стихи Фета, шедевр, о котором пойдет речь, скорее всего упустил бы. Не на слуху он, не вошел в непременный цитатный фонд, не оброс гирляндами интерпретаций. А жаль. Сам Фет ставил это стихотворение так высоко, что открыл им первый выпуск «Вечерних огней» (1883), книги, знаменовавшей возвращение немолодого поэта (по меркам XIX века шестьдесят три года – старость) в отвратный мир антипоэтической «литературы». Фет сочинял стихи с ранней юности и до смерти, но после выхода двухтомника «Стихотворений» (1863), встреченного насмешками критики и равнодушием публики, лирику печатал редко, книг не выпускал вовсе и сознательно строил легенду об отставном поэте, обернувшемся рачительным помещиком. Хозяйствовал он и впрямь отменно, стихотворствовал в ту пору меньше, чем прежде и потом (все познается в сравнении – вообще-то Фет был ошеломляюще плодовит), но разрыва с музой не произошло. Глубоко оскорбленный «прозаическим» временем (кстати, куда более черным для стихотворцев и стихолюбов, чем наше треклятое сегодня), он хотел ответствовать ему презрительным молчанием, но могучий инстинкт поэтического самосохранения брал свое. В конце 70-х стихи вновь хлынули потоком – чуть позже Фет дал себя уговорить выйти на публику. Что же он предъявил как credo или «визитную карточку» – напечатал на первой странице?

Окна в решетках, и сумрачны лица,

Злоба глядит ненавистно на брата;

Я признаю твои стены, темница, —

Юности пир ликовал здесь когда-то.

Почему пиршественный зал обернулся тюрьмой? Чьи сумрачные лица окружают поэта? Откуда взялся «брат» и куда он потом подевался? Что означает «признаю» – «узнаю» или «принимаю»? Почему с «решетками» (вполне материальными) соседствует олицетворенная «Злоба»? (Предписанная обычаем прописная буква в начале строки семантизируется – «Злоба» кажется аллегорическим персонажем.) Где мы?

Четырехстопный дактиль со сплошными женскими рифмами – размер раритетный, а потому стихи, по канве которых Фет выводит свой узор, угадать не трудно. Это лермонтовский «Пленный рыцарь» с тем же опорным словом в рифменной позиции:

Молча сижу под окошкам темницы,

Синее небо отсюда мне видно:

В небе играют всё вольные птицы;

Глядя на них, мне и больно и стыдно.

У Лермонтова тюрьма разом реальна и символична: рыцарь уподобляет ее решетки (как и «окошко», отозвавшиеся у Фета), стены, двери забралу шлема, панцирю, щиту, а неостановимое время – коню. В последней строфе метафорический ряд аннигилирует предметность. Смерть, к которой выносит рыцаря конь-время, дарует свободу. Темница скрыто отождествляется с земным бытием; пленный рыцарь – со всяким смертным, при жизни способным лишь завидовать птицам – всегда вольным, играющим (не знающим забот), не разлучающимся с небесной отчизной.

В то, что земная юдоль – тюрьма, тяжкий всеобщий сон, призрачное бытие, смерть – возвращение к свету, а время мчит узников к освобождению, Фет, проштудировавший Шопенгауэра, верил сознательнее, чем Лермонтов. Он распознал в «Пленном рыцаре» свое, вспомнив собственные стихи со сходными смыслопорождающими рифмами:

Еще темнее мрак жизни вседневной,

Как после яркой осенней зарницы,

И только в небе, как зов задушевный,

Сверкают звезд золотые ресницы…

И:

Трава поблекла, пустыня угрюма,

И сон сиротлив одинокой гробницы,

И только в небе, как вечная дума,

Сверкают звезд золотые ресницы.

Это строфы из первой («Измучен жизнью, коварством надежды…») и второй («В тиши и мраке таинственной ночи…») частей «ультрашопенгауэровского» диптиха. Их «гробница» и «мрак» сплавились в лермонтовскую по генезису «темницу», которая вызвала другие «тюремные» видения, призрачные реминисценции «Шильонского узника» Байрона-Жуковского и пушкинских «Братьев-разбойников». В двух повестях, без которых непредставима дальнейшая поэтическая разработка тюремной темы на русской поэтической почве, центральное сюжетное звено – муки (и смерть) брата героя-рассказчика. «Сумрачные лица» тоже пришли из поэмы Жуковского: после кончины младшего брата шильонский узник оцепеневает во «тьме без темноты», где ему видятся «образы без лиц». Жуковским, вероятно, навеяно и олицетворение Злобы. (В «Шильонском узнике» олицетворений нет, но «материализация» отвлеченностей – частый прием Жуковского, хранившего память об эмблематической поэзии XVIII века.)

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*