Сергей Залыгин - Заметки, не нуждающиеся в сюжете
Уже Чаадаев уразумел науки глубже, истиннее, чем они сами себя, когда сказал: “Три открытия сообщили им толчок, вознесший их на эту высоту: а н а л и з Декарта, н а б л ю д е н и е Бэкона и небесная г е о м е т- р и я – создание Ньютона”, он же сформулировал истинное, то есть ограниченное значение числа: наука забывает, “что мера и предел – одно и то же, что бесконечность есть первое из свойств”, “что когда мы вкладываем в руку создателя циркуль, то допускаем нелепость”. Письмо пятое, можно сказать, главу пятую того Писания, которое создал Петр Чаадаев, он открывает словами: “…Закон не может быть дан человеческим разумом самому себе точно так же, как разум этот не в силах предписать закон любой другой созданной вещи”.
Временами в своем Писании Чаадаев – вдохновенный лирик, лиризм которого оказался слишком и субъективным, и возвышенным, чтобы дожить до наших дней, войти в нашу современность. При всей своей поэтичности Чаадаев не был поэтом, может быть, именно по этой причине он так остро нуждался в Пушкине.
“Мы растем, но не зреем, идем вперед по какому-то косвенному пути, не ведущему к цели”. Но Пушкин и рос, и зрел не по годам, и шел по пути, ведущему к цели – к гармонии, и Чаадаев не мог этого не знать, не понимать.
Демократия должна признать, что демоса в ней нет: при всеобщем равенстве народ – это “все”, и демократия по-русски должна называться всекратией.
Но если властвуют все, тогда – над кем? Над теми, кто не все? Кто – никто?
Демократизм – это способ поведения, общественного сознания, но не власть. Власть может быть избрана демократическим путем, но, как только она избрана, она уже не демократия.
Демократичной и демократической может быть партия, пока она не у власти. Двусмысленность демократической власти – козырь в руках любой ее правой оппозиции (и левой тоже).
У меня давно намерение: перечислить (пусть не все) случаи, когда только случай и оставил меня в живых, охранил меня. (Конечно, для тех, кто воевал, – это семечки, а все-таки).
Начну с детства. Видимо, это был 1918 год, наша семья (отец, мать и я) жили в Саткинском заводе (и держали козу для меня: козье молоко очень полезно детям. Я помню всех наших коз).
И вот проходит слух: идут красные, режут и убивают (на каких-то ближайших заводах так и было). С вечера пятнадцать-двадцать семей местных жителей, решают: женщин и детей отправить в ближайший жен-
ский монастырь.
Ночь темная, летняя, и подвод, наверное, десять или пятнадцать едут по горной дороге. Слева и где-то внизу шумит река, справа – крутые откосы. Мы едем все в гору, в гору.
Мама прикрывает меня чем-то теплым, я к ней прижался, мы, свесив ноги с телеги, дремлем. Нас, таких мам и детишек, столько, сколько может вместить телега. Кто-то говорит: вот сейчас приедем, еще один поворот, там и монастырь!
Светает…
И вдруг навстречу нам из-за того поворота грохочет телега и в темноте дикий мужской голос:
– Куда вы, куда вы? В монастыре красные – всех режут, последних дорезывают! Живой души не оставляют!
Тут как раз небольшая площадка, можно развернуться, наш обоз развертывается и под гору, под гору!
Утром вернулись в Сатку. Там спокойно.
Из Сатки мы эвакуировались сперва в Томск (летом ехали в теплушках, медленно ехали, то и дело в поле стояли, мне было очень интересно), из Томска последним пароходом “Гулливер”, уже при ледоставе, в Барнаул. Отец уехал в Барнаул несколько раньше.
Недалеко от Барнаула (деревня Шалоболиха) наш пароход обстреляли (красные партизаны), никто не был ни убит, ни ранен. Мы плыли не в каюте, а в рубке, много нас там было, когда стреляли – все лежали на полу, заслоняя стены перед собой подушками. Тепло мне было и даже приятно слушать стрельбу. Мама моя никогда ничего не боялась, вот и мне было хорошо. (Никогда я не видел маму плачущей.)
В Барнауле мы очень недолго жили рядом с пристанью на улице Пушкинской, потом поселились в доме бывшего инспектора местного реального училища Баева – улица Бийская, дом 131. Наша “жилплощадь”: угол в конце коридора второго этажа, отгороженный шкапом и одеялом.
Не знаю уж почему, но Баев нас невзлюбил. И донес на отца, и трое пришли отца арестовывать (это уже зимой, при красных было, красные недавно взяли город). Баев стоял в коридоре и что-то нашептывал старшему этой тройки. Старший вошел к нам за шкап, потребовал документы. Долго-долго их рассматривал и вдруг что-то сказал отцу, что-то доброжелательное, а потом вышел в коридор к Баеву:
– Гляди, старый! Выведу тебя в огород и стрельну, как собаку!
И эти трое красноармейцев попрощались с отцом и ушли. Оказалось: старший красноармеец был из Сатки и хорошо знал отца.
Тем более необыкновенный случай, что саткинцы сплошь были настроены против красных. Как, впрочем, и весь заводской Урал. Рабочие жили на заводах и рудниках зажиточно, два-три-четыре брата вместе, в одном большом доме. В каждом дворе – три-четыре лошади, ребятишек не счесть (у нас в соседях были братья Фроловы, старший – Иван, мы у них часто бывали, Фроловы – у нас). Обычно так: двое-трое братьев на заводе (на руднике), один – на собственном земельном наделе ведет хозяйство. Зимой все подрабатывают извозом – возят в завод дрова, древесный уголь для выплавки высших сортов стали. В войну мужчин с заводов не брали: “оборонка”. Уральские заводы сформировали костяк колчаковской армии. Ижевск, Воткинск, Сарапул – год оборонялись от красных (латышские полки), отступали до Уфы и снова возвращались (Болдырев, “Интервенция…”, у меня – “После бури”).
Каким образом я один остался жив из всего списочного состава 20-го Сибирского стрелкового полка, я опять-таки подробно описал в “Экоромане”. Добавить нечего.
Горел летом 1944 года в самолетике на перегоне Березов – Салехард, см. там же.
Самолеты меня подводили еще дважды.
Один раз в рейсе Москва – Сочи (1952 год). Летели я, Люба и Галя. Я сидел у иллюминатора и видел: через трубки на правой плоскости время от времени выбрасывает черную густую жидкость. Тут же ее смывает с плоскости воздушным потоком. Стюардессы нервничают – бегают, заглядывают в иллюминаторы, а кто-то из летчиков вышел, тоже обеспокоенный. Я хочу им показать, что происходит на плоскости, но как раз тогда-то ничего не происходит, а как только они уходят, вот он – выброс.
Я пошел в кабину пилотов. Не пускают. Я стал скандалить. Один из летчиков пошел со мной, занял мое место, прошло минут пять – выброс. Летчик изменился в лице, побежал в кабину, и мы тут же пошли на снижене. Внеплановая посадка – Запорожье. Провели там часа четыре-пять, полетели в Сочи.
Зимой, году в 1956-м – 1957-м, я летел из Москвы в Новосибирск.
На каком-то маленьком самолетике (с депутатами ВС – возвращаются с сессии) лечу, приземляемся в Свердловске. И что же я вижу? (По северной еще привычке смотреть во все глаза.) По поперечной взлетной полосе нам наперерез идет другой самолет! Должно быть, тормозит (подскакивает), но остановиться не может. Мы разминулись метрах в сорока-пятидесяти, нас сильно подбросило воздушной волной этого “поперечного” самолета. Потом нас загнали в угол летного поля и держали часа два, не выпуская из машины. Холодина в нашем салоне – жуткая. Пассажиры стали дубасить в кабину, в фюзеляж. Выпустили. Я тут же стал скандалить: “Я все видел, как было дело, требую жалобную книгу!” Книгу мне не дали, увезли в аэропортовскую гостиницу. Поселили в хороший номер, какие-то аэрофлотцы стали приходить ко мне и уговаривать никуда ничего не писать. Прошло два дня. Буря никак не стихает, самолеты на восток не летят, в аэровокзале творится что-то невообразимое. Мне-то ладно – у меня номер в гостинице, а остальным?!
Ну вот. Иду я мимо какой-то проволочной загородки в аэровокзале, за загородкой (газетная экспедиция) груды газет и свой скандал:
– Что за безобразие – матрицы “Известий” вместо Новосибирска за-слали в Уфу!
Это – свердловский известинец вопит. А ему:
– Матрицы из Уфы вернулись, а что толку! У вас должен быть сопровождающий, а его нет. Пошлем ваши новосибирские матрицы, они наверняка застрянут в Омске! Где ваш сопровождающий?
Тут свердловский известинец примолк, а я закричал:
– Я сопровождающий! (Сквозь решетку.)
– А где ты, гад, пропадаешь? – кричит кто-то мне.
– А почему вы, гады, меня не пускаете? Я к вам ломлюсь больше суток – не пускаете!
– А-а-а! – заорал свердловский известинец. – Почему вы человека не пускаете? Человек – сопровождающий, а вы его гоните! (Он, конечно, понял, как обстоит дело.)
В экспедиции слушающие – их двое-трое – рты разинули: к ним через проволоку мало ли кто ломился, они всех в шею. Но, может быть, и они сообразили, однако им тоже интересно избавиться от новосибирских матриц.
Тут явился какой-то аэрофлотовец.
– А “Известия” ваш билет оплатили? Где документ оплаты? – Это он мне.
– У меня – нормальный билет!
– Ах, нормальный! – И меня отвели к крохотному какому-то самолетику (мест на двадцать), стали самолетик разогревать, кое-как разогрели, и я полетел с матрицами в ногах и опять же с депутатами Верховного Совета.