Станислав Лем - Молох (сборник)
Языки и коды[66]
1
Говорить о языке надо, пользуясь, естественно, языком, который по этой причине становится метаязыком («метаязык» по отношению к языку «элементарного уровня» есть то, чем является «метаматематика» по отношению к математике: он находится на одну ступень в иерархии выше, но поскольку это сложная проблема, я займусь ею потом). Однако никакого другого метода мы не знаем и иметь не можем. По этой причине, а также из-за того, что целостность нашей интеллектуальной жизни основана на человеческом языковом искусстве, которое не удается однозначно ни формализовать, ни определенно «раскусить», нижеприведенные замечания неизбежно представляют упрощения. Еще добавлю, что основу моего подхода к приведенным в названии феноменам составляют труды российского математика, специалиста по теории вероятностей В. Налимова во главе с его книгой «Вероятностная модель языка» (Москва, 1974). Вместе с тем за несовершенство моих размышлений только я несу ответственность, тем более что я не во всем согласен с концепцией Налимова.
2
Можно сказать так: каждый язык является ТАКЖЕ кодом, но не каждый код является языком. В такой трактовке различие заключается в следующем: код представляет собой самый низкий уровень информационной сигнализации, в котором набору знаков (алфавиту) однозначно соответствует другой алфавит (например, знаковая азбука Морзе — это код, соответствующий алфавиту нашего письма). «Самый удивительный код» — биологический, или код, которым передается застывшая в данный период совокупность генетической информации от поколения (вида) к следующему поколению. О генетическом коде я скажу несколько слов ниже; сперва следует показать шкалу или лучше «отражение» (спектр) всех языков, какие мы сможем различить.
3
Один конец этой шкалы занимают «твердые» языки, а на противоположном конце находятся «мягкие» языки. «Твердый» — это язык принципиально бесконтекстный, то есть такой, который как типовые языки программирования конечных автоматов (компьютеров) представляет собой набор команд (называемых software), вызывающих преобразование данных (data processing) благодаря исполнению этих команд-«приказов» посредством hardware компьютера. Хотя это отступление, стоит заметить уже здесь, что в мозгу в отличие от компьютера нелегко отличить hardware от software. Можно только сказать, что мозг новорожденного действительно запрограммирован (в смысле software) наследственно, но очень «слабо», весьма неопределенно, так что определенные его части (подотделы) различаются благодаря нейронной специализации, эффектами или реакцией на досылаемые импульсы: новорожденный «видит», поскольку его зрительная кора в затылочной доле («шпорной щели» мозга) УЖЕ именно так запрограммирована; слышит, поскольку височные центры его мозга УЖЕ настроены на слышание (но это не значит, что новорожденный воспринимает процесс видения как взрослый человек или слышит, как он). Так что программирование мозга происходит в процессе роста и жизни, которые обеспечиваются поглощением наук или «допрограммированием» нейронной hardware. Но, повторю, мозг новорожденного — это НЕ «белый лист», как и мозг самого большого мудреца НЕ является «окончательно запрограммированным». Различие, возникающее между живым мозгом и машинами типа конечных автоматов, представляет собой наибольшую преграду для всех, кто пытается создавать AI, то есть искусственный интеллект. Но… это было отступление.
4
Вероятно, причина наибольшего в современности недоразумения, которое породило как английскую лингвистическую философию, так и явно отличную от нее феноменологическую философию вместе с поздними ответвлениями этой философии (Хайдеггер, Деррида, де Ман, Лиотар et alii), была скрыта от понимания этих мыслителей; я имею в виду известную теорему Гёделя, которую для НАШИХ целей здесь достаточно привести только полуметафорично и достаточно кратко. Никакая достаточно большая система вместе со своим алфавитом и своей грамматикой (или со своим конечным набором знаков и правилами их преобразования) НЕ ЯВЛЯЕТСЯ ПОЛНОЙ. Это значит, что для каждой такой системы (к ней относится математика, а в своей известной первой работе Гёдель ссылается на «Principia Mathematica» Рассела как также подверженную неустранимому правилу несовершенства) можно обнаружить истинные утверждения, правдивость которых не удается доказать внутри этой системы ЕЕ правилами (доказанными из нее трансформационными правилами).
Языки на противоположном конце шкалы, «мягкие», отличаются сильным семантическим полиморфизмом (семантика — это наука о значении, семиотика же — о знаках). Это означает полиинтерпретационность или многие и вместе с тем разные толкования языковых значений, представленных как отдельными словами (составленными из элементов алфавита), так и идиомами. Дело в том, что «мягкие» языки могут избегать пропасти, открытой Гёделем. Так оно и есть: чтобы доказать правильность утверждения, содержащегося в определенной (назовем ее «нулевой») системе знаков, — утверждения, которое согласно закону Гёделя НЕ удастся подтвердить внутри этой системы, — мы ДОЛЖНЫ подняться на следующий уровень системы и только там сможем решить задачу. Такие переходы с одного уровня на другой, устанавливающие логикосемантическую иерархию языков, можно упрощенно показать таким способом: говоря «вижу стул», обобщенно правильным будет, если я скажу, что «вижу мебель», но нельзя сказать «вижу стул и вижу мебель». Это звучало бы странно. Однако язык дан нам так, что тысячи таких разноуровневых «переходов» мы не осознаем (кроме логик, отягощенных парадоксами, например, типа самовозвратности — selfreflexivity).
«Самые мягкие» языки либо полны внутренних противоречий (как язык Zen), либо подобны произведениям абстрактной живописи, поскольку в них действительно можно открыть знаковые элементы, но само открытие и «прочтение» происходит субъективно, а не как в случае разговорного языка — ИНТЕРСУБЪЕКТИВНО.
5
«Нормальный» этнический язык, которым мы пользуемся, сам справляется с гёделевским препятствием, не заботясь о «качелях» логикосемантических уровней. Это следует из места, которое он занимает на нашей шкале, — полоса в середине. Именно там язык располагается, являясь достаточно «кодово» твердым, чтобы понимание было возможным, и одновременно — достаточно «мягким», чтобы можно было понимать его тексты с различными отклонениями. Это спасает от падения в «пропасть Гёделя». Я сказал «пропасть», поскольку в языке, освобожденном от возможности многих истолкований, разнозначности, зависимости смысла от контекста, то есть в «мономорфическом» языке (в котором каждое слово означало бы одну-единственную вещь) преобладал бы страшный численный излишек, настоящая вавилонская энциклопедия — таким языком невозможно было бы пользоваться. Каждая же попытка окончательно «плотно закрыть» знаково несовершенные системы приводит к regressus ad infinitum. Таким образом, наш язык в восприятии является немного «размытым», и чем длиннее тексты, тем больше вокруг них возникает неоднородно воспринимаемых «ореолов». Он существует, не попадая в ловушки Гёделя, противопоставляя им свою гибкость, эластичность или, одним словом, благодаря тому, что является метафорическим и способен ad hoc создавать метафоры. Как язык это делает? Когда я скажу «мужчина смотрит на женщину через гормон андростерон», каждый, кто знает, что это мужской гормон, определяющий сексуальную ориентацию у самцов, поймет меня, хотя буквально это нонсенс, так как гормон не имеет ни оправы, ни стекол. Метафоры с разнообразной амплитудой значений мы находим везде: также и в языке теоретической физики, космологии, эволюционной биологии и, в конце концов, математики. Математизация точных наук — это следствие постоянных усилий по СОКРАЩЕНИЮ излишков языковой метафоричности. Когда метафоричности слишком много, язык отклоняется в поэзию и, в конце концов, становится также непригодным как инструмент коммуникации, как и картины художников-абстракционистов, поскольку «прочитать» такие картины можно очень по-разному, и каждый зритель может понять их по-своему (не зная, впрочем, что в его эстетическом познании возникают попытки увидеть в них определенное «сообщение»). Даже среди знатоков нет согласия в том, что касается значения картины, зато картины натуралистов по сути своей не являются знаковыми «мягкими» системами. Они скорее своего рода целостные символы (но в эту довольно спорную проблему я здесь вникать не хочу). Тот, кто пользуется нормальным этническим языком, получает как бы «бесплатно», до тех пор, пока учится пользоваться этим языком, стратегию избежания гёделевских провалов. Многообразие, количество, качество метафор в разговорном языке бывает вообще меньшим, чем в литературе; больше всего метафор, означающих «почти произвольную растяжимость», субъективную расширяемость, восприимчивость многих толкований значений, мы встречаем в поэзии. Итак, если произведение начинается словами (у Лесьмяна в «Пане Блышчинском») «Снился сад», то мы УЖЕ имеем дело с полиинтерпретационной метафорой, а кто согласия на противодословность такого элементарного сказуемого не дает, тот на читателя поэзии (лесьмяновской) не тянет. На «нулевом» уровне языка он был бы прав, поскольку «сады СЕБЕ не снятся», потому что не могут видеть сны. «Пестрота» красноречия в большой степени зависит от оригинальности изготовления ad hoc воспринимаемых потребителем метафор, таких, которые будут «свежими». (Расхваливаемые сегодня авторы, такие как Бучковский и Парницкий, «пересаливали» свои тексты такой чрезмерной метафоричностью, что возникали произведения, очень сильно противопоставленные однозначному пониманию, — средний читатель не желает, чтобы автор с помощью текста водил его по бездорожью, ложными путями, по лабиринтам, которые, впрочем, в глазах искушенного «метафорофила» могут стать как раз жемчужинами прозы.) Но вернемся к нашей шкале и выводимым из нее заключениям.