Корней Чуковский - Дни моей жизни
25 ноября. Вчера Блок на заседании у Тихонова («Всемирная Литература») подошел ко мне и словоохотливо рассказал, что он был у художника Браза и что там был немецкий писатель Голичер, который приехал изучать советский быт. Голичер говорил: — Не желайте лучшего, теперь всякий другой строй будет хуже большевистского. (Очевидно, для Блока эти слова очень значительны.) — «И вы согласились с ним?» — «Не с ним, а с тоном его голоса. Он говорил газетные, затасканные вещи, но тон был очень глубокий»{12}. Заговорили о Горьком. «Горький притворяется, что он решил все вопросы и что он не верит в Бога… Есть в нем что-то поэтическое, затаенное».
1 декабря. Сегодня похерил все, что писал о Блоке, и начал по-другому.
Вчера витиеватый Левинсон на заседании «Всемирной Литературы» сказал Блоку: «Чуковский похож на какого-то диккенсовского героя». Это удивило меня своей меткостью. Я действительно чувствую себя каким-то смешным, жалким, очень милым и забавно-живописным. Даже то, как висят на мне брюки, делает меня диккенсовским героем. Но никакой поддержки, ниоткуда. Одиночество, каторга — и ничего! Живу, смеюсь, бегаю — диккенсовский герой, и да поможет мне диккенсовский Бог, тот великий Юморист, который сидит на диккенсовском небе…
5 декабря. Все дни был болен своей старой гнусностью: бессонницей. Вчера почтовым поездом в Питер прибыл, по моему приглашению, Маяковский. Когда я виделся с ним месяц назад в Москве, я соблазнял его в Питер всякими соблазнами. Он пребывал непреклонен. Но когда я упомянул, что в Доме Искусств, где у него будет жилье, есть биллиард, он тотчас же согласился. Прибыл он с женою Брика, Лилли Юрьевной, которая держится с ним чудесно: дружески, весело и не путано. Видно, что связаны они крепко — и сколько уже лет: с 1915-го. Никогда не мог я подумать, чтобы такой человек, как Маяковский, мог столько лет остаться в браке с одною. Но теперь бросается в глаза именно то, чего прежде никто не замечал: основательность, прочность, солидность всего, что он делает. Он — верный и надежный человек: все его связи со старыми друзьями, с Пуниным, Шкловским и проч. остались добрыми и задушевными. Прибыли они в Дом Искусств — часа в 2; им отвели библиотеку — близ столовой — нетопленую. Я постучался к ним в четвертом часу. Он спокоен и уверенно-прост. Не позирует нисколько. Рассказывает, что в Москве Дворец Искусства называют Дворец Паскудства, что Дом Печати зовется там Дом Скучати, что Шкловский в Доме Скучати схватился с Керженцевым (который доказывал, будто творчество Луначарского мелкобуржуазно) и сказал: «Луначарский потому не пролетарский писатель, что он плохой писатель». Луначарский присутствовал. «Луначарский говорил как Бог, отлично говорил… Но про Володю (Маяковского) сказал: жаль, но Маяковский под влиянием Брика и Шкловского», — вмешалась Лиля Юрьевна. Мы пообедали вчетвером: Маяковский, Лиля, Шкловский и я. «Кушайте наш белый хлеб! — потчевал Маяковский. — Все равно, если вы не съедите, съест Осип Мандельштам». Доброта Лили: она привезла разным здешним голодающим целый чемоданчик манных круп: кому фунт, кому два. Для полуидиотки Гартевельд (которую даже я не могу выносить больше часу) — привезла папирос, печений, масла. У нас (у членов Дома Искусств) было заседание — скучное, я сбежал, — а потом началась Ходынка: пёрла публика на Маяковского. Я пошел к нему опять — мы пили чай — и говорили о Лурье. Я рассказал, как милая, талантливая Ольга Афанасьевна Судейкина здесь, одна, в холоде и грязи, без дров, без пайков, сидела и шила свои прелестные куклы, а он там в Москве жил себе по-комиссарски.
— Сволочь, — говорит Маяковский. — Тоже… всякое Лурье лезет в комиссары, от этого Лурья жизни нет! Как-то мы сидели вместе, заговорили о Блоке, о цыганах, он и говорит: едем (туда-то), там цыгане, они нам все сыграют, все споют… я ведь комиссар музыкального отдела.
А я говорю: «Это все равно, что с околоточным в публичный дом».
Потом Ходынка. Дм. Цензор, Замятин, Зин. Венгерова, Серафима Павловна Ремизова, Гумилев, Жоржик Иванов, Киселева, Конухес, Альтман, Викт. Ховин, Гребенщиков, Пунин, Мандельштам, художник Лебедев и проч., и проч., и проч. Очень трогательный и забавный угол составили дети: ученики Тенишевского училища. Впереди всех Дрейден — в очках — маленькая мартышка. Боже, как они аплодировали. Маяковский вышел — очень молодой (на вид 24 года), плечи ненормально широки, развязный, но не слишком. Я сказал ему со своего места: сядьте за стол. Он ответил тихо: вы с ума сошли. Очень не удалась ему вступительная речь: вас собралось так много оттого, что вы думали, что 150 000 000 — это рубли. Нет, это не рубли. Я дал в Государственное издательство эту вещь. А потом стал требовать назад — стали говорить: Маяковский требует 150 000 000 и т. д.
Потом начались стихи — об Иване. Патетическую часть прослушали скучая, но когда началась ёрническая вторая часть о Чикаго — публика пришла в умиление. Я заметил, что всех радуют те места, где Маяковский пользуется интонациями разговорной речи нашей эпохи, 1920 г.: это кажется и ново, и свежо, и дерзко:
— Аделину Патти знаете? Тоже тут.
— И никаких гвоздей.
Должно быть, когда Крылов или Грибоедов воспроизводили естественные интонации своей эпохи — это производило такой же эффект. Третья часть утомила, но аплодисменты были сумасшедшие. Конухес только плечами пожимал: «Это идиотство!» Многие говорили мне: «Теперь мы видим, как верна ваша статья о Маяковском!»{13} Угол с тенишевцами бесновался. Не забуду черненького, маленького Познера, который отшибал свои детские ладошки. Я сказал Маяковскому: — Прочтите еще стихи. — Ничего, что революционные? — спросил он, и публика рассмеялась. Он читал и читал — я заметил, что публика лучше откликается на его юмор, чем на его пафос. А потом тенишевцы, предводимые Лидой, ворвались к нему в комнату — и потребовали «Облако в штанах». Он прочитал им «Лошадь». Замятина я познакомил с Маяковским. Потом большая компания осталась пить с Маяковским чай, но я ушел с детьми домой — спать. Замятин познакомил с ним свою стервозу-жену — и последнее, что я видел, был доктор Манухин, который говорил: — Какая чепуха! Какая наглая бездарность!
6 декабря. Сегодня у меня 2 лекции: одна в Красноармейском университете, другая — в Доме Искусств, публичная — о Некрасове и Муравьеве. А я не спал ночь, усталый — после вчерашней лекции в библиотеке, на краю города. За эту неделю я спал одну только ночь и уже не пробую писать, а так, слоняюсь из угла в угол. В библиотеке мне рассказывали, что какой-то библиотекарь (из нынешних) составил такой каталог, где не было ни Пушкина, ни Лермонтова. Ищут, ищут — не найти. Случайно глянули на букву С, там они все, под рубрикой «Сочинения»! По словам библиотекарши, взрослые теперь усерднее всего читают Густава Эмара и Жюль Верна. Анекдот: «Высший Совет Народного Хозяйства — воруй смело нет хозяина».
7 декабря. Вчера я имел очень большой успех — во время повторения лекции о Муравьеве. Ничего такого я не ждал. Во-первых, была приятная теснота и давка — стояли в проходах, у стен, не хватило стульев. Приняли холодно, ни одного хлопка, но потом — все теплее и теплее, в смешных местах много смеялись — и вообще приласкали меня. Маяковский послушал 5 минут и ушел. Были старички, лысые — не моя публика. Барышень мало. Когда я кончил и ушел к Мише Слонимскому, меня вызвали какие-то девы и потребовали, чтобы я прочитал о Маяковском. — У Маяковского я сидел весь день — между своей утренней лекцией в Красноармейском университете и — вечерней. Очень метко сказала о нем Лили Юрьевна: «Он теперь обо всех говорит хорошо, всех хвалит, все ему нравятся». Это именно то, что заметил в нем я, — большая перемена. «Это оттого, что он стал уверен в себе», — сказал я. «Нет, напротив, он каждую минуту сомневается в себе», — сказала она. Она по-прежнему радушна — и кто ни придет: «кушайте, пожалуйста». Это слово «кушайте» не сходит у нее с языка. Вчера она кормила безрукого какого-то филолога{14} и какую-то приезжую танцовщицу. Пришла Марья Сергеевна платить Маяковскому гонорар. Он взял 150 000 не считая, не пожелал смотреть счет, угостил ее пирожным и преувеличенно любезно потчевал ее. В Доме Искусств он разоряется на пирожном: ловко, скоро, умело накладывает на блюдо штук тридцать печений и платит десятки тысяч. Ванну принимали они вдвоем — сразу. Она рассказывала мне, как шофер Троцкого и какие-то другие хулиганы выхватывают на улицах Москвы самых красивых барышень, завозят в лес — и там насилуют. Она знает все эти подробности от своего мужа, следователя Чеки, Брика. Все утро Маяковский искал у нас в библиотеке Дюма, а после обеда учил Лили играть на биллиарде. Она говорит, что ей 29 лет, ему лет 27–28, он любит ее благодушно и спокойно. Я записал его стихи о Солнце{15} — в чтении они произвели на меня большое впечатление, а в написанном виде — почти никакого. Он говорит, что мой «Крокодил» известен каждому московскому ребенку.