Лев Троцкий - Европа в войне (1914 – 1918 г.г.)
Сколько было таких «добровольных» овец? Сколько было утечки, пока они добрались до Омска? Какие именно участники «национального единения» пошли навстречу требованиям овечьей конституции?
Вот тема, достойная не только кисти Айвазовского,[146] но и расследования Алексинского.[147]
Небезызвестный Ник. Иорданский[148] чрезвычайно вдохновлен ролью «третьего элемента» в войне. Если названный публицист, сам третий элемент при социал-демократии (социал-демократия, считаем нелишним напомнить, есть соединение рабочего движения с научным социализмом; по отношению к этим двум элементам, пролетариату и науке, гг. Иорданские являются несомненно третьим элементом, т.-е. заведомой исторической роскошью), если г. Иорданский о слиянии интеллигенции с армией говорит покуда что прозой, то только потому, что не овладел тайной стиха. Судите сами. «В той готовности, с какою студенты и общественные деятели носят теперь военную форму, есть нечто символическое. Военная форма даже внешним образом приобщает интеллигенцию, еще вчера находившуюся за чертою государственности, к властному осуществлению национальных задач. Военная форма даже внешним образом создает нашему среднему сословию то положение, к которому это сословие давно стремится под давлением объективных условий экономического развития. Военная форма – символ власти, полученный гражданами для удовлетворения повелительных требований национального чувства»…
Борьба за власть таким образом разрешилась для «сословия» Иорданских борьбой за военную форму. До сих пор считалось, что, надев на демократического интеллигента погоны, государство получало полную власть над его душой и телом. Теперь оказывается наоборот: натянув на себя форменные рейтузы, демократический интеллигент тем самым получает власть над государством. Эту мысль можно бы и детализировать. «Общественный деятель», которому государство надело на спину серую шинель с бубновым тузом, тем самым приобщается к власти по министерству юстиции.
Теперь потрудитесь сравнить: какая-нибудь овца, да к тому же и развращенная прусским милитаризмом, требует для себя, устами государства, надлежащей температуры и вежливого обращения; что же касается русского демократического интеллигента, то он для осуществления своего жизненного пути ничего ныне не требует, кроме форменных штанов. Если попасть в печальную необходимость выбора, то пришлось бы голосовать за восточно-прусскую овцу!..
«Наше Слово» N 166, 15 августа 1915 г.
Л. Троцкий. КОНВЕНТ РАСТЕРЯННОСТИ И БЕССИЛИЯ
С тех пор как в России началась так называемая «общественная мобилизация», которая пока что характеризуется полной бесформенностью целей и методов, ссылки на преимущества парламентского контроля у наших «демократических» союзников играют роль решающего довода на столбцах русской либеральной прессы. Но лукавство исторического развития устроило так, что в это самое время борьба за установление и восстановление парламентского контроля во Франции питается крайне лестными для нашего национального самолюбия ссылками на парламентскую волю Государственной Думы. Не только сенатор Эмбер,[149] но и Клемансо со своим подголоском Эрве настойчиво рекомендует республиканской демократии вдохновляться высокими образцами гр. Бобринского[150] и Савенко[151] в деле обеспечения торжества национальной воли над косностью бюрократии и корыстными притязаниями капиталистических клик.
Эта система ссылок с обратными расписками осложняется еще тем, что вдохновляющийся французским парламентаризмом русский либерализм отмахивается сейчас от самой постановки вопроса о министерской ответственности, без которой, однако, парламентский контроль превращается в пустую на три четверти обрядность; с другой стороны, французские радикалы взывают не только к практике третьеиюньской Думы, но и к традициям революционных войн и Комитета Общественного Спасения. Во всем этом не только путаница понятий и издевательство над смыслом истории, но и глубокий политический урок для тех, у кого нет причин ни игнорировать смысл истории, ни насиловать его. Французская буржуазная демократия унаследовала режим парламентаризма от эпохи Великой Революции, и апелляция к этой последней составляет важный момент в официозной фразеологии республики. Однако же историческое развитие последних десятилетий окончательно подкопало социальные устои демократии. Империализм несовместим с ней. А так как он сильнее ее, то он опустошил ее. Формально всеобщее избирательное право дает парламент, парламент дает министерство; но министерство попадает сейчас же в переплет тайных дипломатических обязательств, банковских влияний и творит волю финансового капитала, который на выборах еле показывал свое политическое лицо. Клемансо недоволен бессилием парламента. «Якобинцу» Клемансо совершенно чужда, однако, утопическая мысль подчинить капиталистический империализм режиму демократии: он хочет только сохранить оболочку демократии, отказ от которой был бы слишком рискованным экспериментом для французской буржуазии, и в то же время он пытается использовать парламентскую механику для борьбы с эксцессами или прорехами милитаризма, когда не он, Клемансо, у власти. Но, в конце концов, в таком политическом учете наследства 1792 года нет ничего принципиально неприемлемого даже для людей 3 июня, наших самобытных парламентариев, дяди Митяя и дяди Миняя,[152] которые, пересаживаясь с пристяжной на коренника и с коренника на пристяжную, пытаются вытащить на дорогу глубоко увязшую государственную телегу.
Как ни парадоксальны, следовательно, взаимные ссылки «ответственных» политиков с Сены и с Невы, но в этих ссылках по существу гораздо больше политического смысла, чем в надеждах наших отечественных горе-демократов на то, что военное сотрудничество России с Францией и Англией означает внедрение в организм царизма элементов демократического парламентаризма.
Но русский империализм явился слишком рано, или русский парламентаризм – слишком поздно, – люди 3 июня не имели революционных предков, которые оставили бы им в наследство парламентский режим. Нашим империалистам не дано поэтому укрывать свои аппетиты за революционными традициями и тщательно сделанными декорациями народного суверенитета. Людям 3 июня приходится, по вине предков, и во внутренней и во внешней политике выступать в чем мать родила. Семь лет Милюков оставался за порогом комиссии государственной обороны и тем не менее усердно покрывал ее и весь русский милитаризм пред населением страны. Пять лет Гучков руководительствовал в этой самой комиссии и не мог повлиять даже на размеры интендантских взяток. Каждый из этих «народных представителей» в своей области подготовлял нынешнюю войну и подготовил Россию к войне. И вот, для того чтобы Милюков осмелился высказать ту якобинскую мысль, что военного министра, который «обманывал Думу» (неизменно желавшую быть обманутой), недостаточно посадить на прекрасную пенсию, а нужно отдать под суд; для того чтобы породить надежды на то, что Гучкова, в роли третьеиюньского Карно, приставят к амуниции, понадобилось эвакуировать Вильну и Ригу и публично заговорить об опасности нового переименования Петрограда в Петербург. Империалисты до мозга костей, они прежде всего хотели "победы, такой, которая отдала бы им Галицию и Армению, Константинополь и проливы, а вместе с проливами и весь Балканский полуостров. Но оказалось, что предки, не завещавшие им парламентаризма и многого другого, тем самым не оставили им в наследство и условий военной победы. Отказываясь от борьбы за власть и от ответственного министерства во имя победы, люди 3 июня тем вернее обрушили на свои головы поражения. И они приняли их. Ибо лучше военные поражения, чем революция, которая чревата социальным поражением. Правда, люди 3 июня нашли в лице Керенского[153] революционно-патриотического радикала, который программу победы хочет связать с программой демократического переворота. Два-три удачных ораторских жеста не могли, однако, скрыть основной бесплодности всей его позиции. Если те классы, которые заинтересованы в победе, боятся революции больше, чем поражения, то тот класс, который является основной силой революции, связывает судьбу русской демократии не с судьбой национального оружия, а с судьбой революционной борьбы международного пролетариата.
В противовес Чхеидзе[154] и в дополнение к Керенскому в Думе выступал исключенный из социал-демократической фракции Маньков.[155] Если Милюков дополняет Клемансо, то Маньков является переводом Самба на язык Восточной Сибири, чтобы не сказать Сан-Ремо{10}. Если хитрец-Клемансо ссылается на парламентскую энергию IV Думы, то простец-Маньков ссылается на пример англо-французских социалистов, ведущих борьбу против германского милитаризма. Но, увы! предки не оставили Манькову в наследство демократических государственных форм, за которыми он мог бы скрывать от себя империалистическое содержание войны. Вот почему Маньков является не только дальневосточным дополнением общеевропейского социал-национализма, но и его плачевнейшей карикатурой.