Борис Мансуров - Лара моего романа: Борис Пастернак и Ольга Ивинская
Узнав от мамы о моем аресте, Боря вызвал на Гоголевский бульвар Люсю Попову, нашего верного и бесценного друга, художницу, влюбленную в его поэзию. На скамейке у метро «Дворец Советов» Пастернак расплакался и сказал Люсе:
— Вот теперь все кончено, я никогда ее не увижу. Это как смерть, даже хуже.
В разговорах он стал называть Сталина не иначе как убийцей. Боря понимал, что мой арест произошел по его указанию. Об этом мне также рассказал Фадеев, когда подвозил меня на машине из Переделкина в Москву в начале мая 1956 года. Через несколько дней Фадеев, не вынеся проклятий со стороны выживших в концлагерях писателей, покончил с жизнью.
Сталин любил стихи грузинских поэтов в переводах Пастернака, а стихи Пастернака о сталинской мудрости ранее печатались в главной советской газете «Правда». Но то, что доносили «наблюдатели» о содержании романа, раздражало вождя. В романе осуждалась братоубийственная гражданская война и не была отражена выдающаяся роль Сталина в революции.
Боль и отчаянье, испытанные после ареста Ольги, выражены в письме Пастернака от 15 октября 1949 года к Нине Табидзе: «Дорогой мой друг, Нина, подумайте, какое у меня горе, и пожалейте меня. Жизнь в полной буквальности повторила последнюю сцену „Фауста“ — Маргариту в темнице. Бедная моя Ольга последовала за дорогим нашим Тицианом[191]. Это случилось совсем недавно. Сколько она вынесла из-за меня[192]! И теперь еще это! <…> Измерьте степень ее беды и меру моего страдания. А страдание еще больше углубит мой труд, только проведет еще более резкие черты во всем моем существе и сознании. Но при чем она, бедная, не правда ли?»
В декабре 1949-го Пастернак пишет в Ленинград сестре Ольге Фрейденберг: «Моя знакомая и тезка твоя, о которой я тебе писал, попала в беду и переместилась в пространство, подобно когда-то Сашке[193]».
В том же декабре Пастернак пишет отчаянное письмо о своем несчастье самому дорогому другу — Ариадне Эфрон в туруханскую ссылку: «Только милая печаль моя попала в беду, вроде того, как ты когда-то раньше». Взволнованная Аля в письме просит Борю подробно написать ей о постигшей его беде[194].
Символично и горько звучат слова Ариадны в письме Пастернаку от 31 января 1950 года: «Безумно, бесконечно, с детских лет люблю и до последнего издыхания любить буду твои стихи[195]. Я знаю о твоей печали <…> страшная боль в сердце от своего и твоего страдания».
С будто утихшей болью в сердце Аля пишет Пастернаку в октябре 1952 года из Туруханска: «Вообще я ужасно тебя люблю (может быть, это наследственное), люблю, как только избранные избранных любят, то есть не считаясь ни с временем, ни с веком, ни с пространством, так — „поверх барьеров“. <…> Если бы не ты, я, наверно, была бы очень одинокой. Твоя Аля».
О пережитом в Лубянской тюрьме Ивинская пишет в своей книге:
Допросы на Лубянке продолжались почти каждую ночь. Это была изощренная система угнетения жертвы. Я как-то держалась только потому, что из-за беременности получала разрешение спать до обеда. Другим арестованным на Лубянке не давали днем спать ни минуты, а ночью таскали на допросы. Следователь постоянно требовал от меня, чтобы я рассказывала об антисоветском романе и нашей подрывной деятельности[196].
В марте 1950 года следователь Семенов меня известил:
— Ну вот, вы так часто просили о свидании, и мы сейчас вам его даем. Приготовьтесь к встрече с Пастернаком.
У меня все внутри похолодело: неужели Боря арестован и находится в подвалах Лубянки? Меня посадили в воронок и куда-то повезли. <…> Затем началось странное хождение по бесконечным лестницам вниз и вниз, куда-то в подвалы. Окончательно измученную, меня втолкнули в темное мертвящее холодом помещение и захлопнули дверь с каким-то могильным лязгом. Когда глаза привыкли к полумгле, разглядела известковый пол с лужами воды, покрытые цинком столы и на них — укрытые кусками брезента неподвижные чьи-то тела. Голова стала кружиться от тошнотворного сладковатого запаха трупов. Значит, меня завели в морг и среди этих тел лежит мой любимый. Холод и ужас сковали меня, и я со стоном рухнула на ледяной пол. Тогда, в морге Лубянки, будто Бог мне внушил, что это подлая инсценировка, а Бори здесь не может быть.
Ивинская вспоминала:
Когда после смерти этого изверга Сталина я вернулась из лагеря и Боря слушал мой рассказ о страшном свидании в морге, он удивленно воскликнул:
— Ведь в это время я писал строки «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, / Тебя вели нарезом по сердцу моему»!
Из морга меня вынесли полуживую. <…> Тащили под руки по лестницам и коридорам. Снова воронок и тряска в душном «хлебном» фургоне. Едва внесли в камеру, как я была разодрана чудовищной болью — начался выкидыш. Там, на Лубянке, погиб, не успев появиться на свет, наш с Борей ребенок[197].
После посещения Лубянки Пастернак написал Люсе Поповой 19 марта 1950 года:
«Дорогой друг мой, Люсенька! Я узнал о Вашем поведении уже несколько дней и все же решил, что должен написать Вам. Как я люблю Вас, Вы знаете. Теперь я восхищаюсь Вами! Я упиваюсь своей уверенностью в Вас. Так хорошо знать, твердо знать, что вот этот человек не способен на подлость, ни при каких обстоятельствах. Я целую Вас, моя славная девочка, крепко, крепко. Мой Леонардовский ангел, будьте здоровы.
Всегда искренне Ваш. Б. П.»Из рассказа Ольги Ивинской:
Вернув Борису Леонидовичу все его письма ко мне и книги с его дарственными надписями, на Лубянке сожгли книги Ахматовой и других поэтов, подаренные мне в редакции «Нового мира», а также мои дневники как «не имеющие отношения к делу». Позже, в 1958 году, Пастернак писал в откровенном письме Ренате Швейцер в Германию о моем аресте: «Ее посадили из-за меня как самого близкого мне человека, по мнению секретных органов. Ее геройству и выдержке я обязан тому, что меня в те годы не трогали».
Действовало изуверское указание свыше — держать Пастернака в напряжении, но показывать ему, что с властью надо сотрудничать, то есть угождать «хозяину». На уникального посетителя Лубянки, когда Пастернака вызвали к следователю Семенову, приходили под разными предлогами поглядеть десятки следователей других отделов этого зловещего каземата. Человек-паук — так определил облик Сталина Пастернак при встрече в 20-х годах — моим арестом хотел заставить Бориса Леонидовича изменить несоветский дух романа. В преддверии своего 70-летия (21 декабря 1949 года) кремлевский властитель хотел вынудить Пастернака написать о его, Сталина, гениальных заслугах в революции.
С 1947 года, после нескольких читок первых глав романа, которые проводились широко и открыто, стал проявляться несоветский характер произведения, а о роли Сталина не говорилось ни слова. Уже весной 1947 года Пастернака стали критиковать и обвинять в реакционном взгляде на советскую действительность. В марте газета «Культура и жизнь» публикует злобную статью Суркова о творчестве Пастернака. Органы стали создавать духовный вакуум вокруг поэта, лишая его общения с людьми, близкими по духу[198].
Известный драматург Александр Гладков, чья пьеса «Давным-давно» шла с аншлагами по стране и нравилась самому «хозяину», был знаком с Пастернаком еще по театру Мейерхольда. Гладков особенно сдружился с Борисом Леонидовичем в эвакуации, в Чистополе. Восхищенный пастернаковским переводом пьесы Шекспира «Антоний и Клеопатра», Гладков устроил ее читку перед труппой театра во МХАТе. Встреча прошла с большим успехом. Кроме пьесы Пастернака просили прочитать цикл стихов из романа, и его чтение ошеломило всех[199].
Запись в дневнике Гладкова от 19 сентября 1948 года: «Золотая осень сменилась ненастьем. По городу ходит рукопись первой части романа Пастернака. Через несколько дней получу. Мне обещал ее достать Т. (видимо, Тарасенков. — Б. М.)». 1 ноября Гладков был арестован.
Еще одно предупреждение послали власти Пастернаку, продолжавшему читать друзьям и знакомым рукопись «несоветского» романа: весной 1949 года не выпустили из страны на конкурс пианистов в Варшаву Станислава Нейгауза, сына Зинаиды и Генриха Нейгауз. С 1931 года Станислав рос в доме Пастернака, и Борис Леонидович относился к нему как к родному[200].
Из книги Ольги Ивинской:
Однажды на Лубянке меня привели на допрос к самому Абакумову[201], который спросил: «Почему так упрям твой Борис?» А потом со злобой в голосе произнес: «Должно быть, он нас так презирает и ненавидит»[202].
Осужденная «тройкой» на пять лет лагерей по статье 58–10 части 1 «за антисоветскую агитацию и связь с лицами, подозреваемыми в шпионаже» (Пастернак числился на Лубянке как английский шпион), я была сослана в мордовский концлагерь. Узнав от мамы адрес концлагеря, Боря стал посылать мне письма. Но они до меня не доходили, так как письма не от родственников осужденным не отдавали. Тогда Боря уговорился с моей мамой и стал присылать мне свои чудесные письма от ее имени — Марии Николаевны Костко[203].