Сергей Сеничев - Диагноз: гений. Комментарии к общеизвестному
Для начала: слухи об ограниченности Дарвина в плане эстетических потребностей (об исчерпании их одним лишь любованием красотами природы) сильно преувеличены. Он был, к примеру, истовым книгочеем — на сидение за книгами тратил времени не меньше, чем на знаменитые прогулки (а гулял Дарвин часто и подолгу — в любую погоду), и уж несомненно больше, чем на сидение за рукописями. Правда, чтиво предпочитал попроще. Какого-нибудь Вальтер Скотта или наподобие. Чтоб с сюжетом, с добродетельным героем (а лучше с героиней) и хэппи-эндом. Поэзии не переносил с детства. Однажды заставил себя перечитать Шекспира, нашел его непроходимо скучным и скоро бросил…
С годами любовь к чтению превратилась у него в любовь к книгам как таковым. А любил он их своеобразно. Если, например, книга оказывалась чересчур толстой, дедушка Чарльз, не раздумывая, разрывал ее на части. Или же просто выдирал вон листы с неинтересным ему содержанием.
Помимо беллетристики очень уважал литературу научную и любимый журнал «Nature» прочитывал от корки до корки, включая статьи по физике и математике, в которых, мягко говоря, не смыслил ни дьявола. Сын как-то поинтересовался: а какого рожна, папа, мусолишь ты то, в чем ни рожна не разбираешься? А ради особого удовольствия, ответил ему старик, хитро, по-ленински этак, улыбнувшись…
Или вот нюансик: биографы отмечают плюшкинскую бережливость Дарвина в отношении бумаги. Не самый бедный человек на земле, он обожал писать на обратной стороне старых рукописей. Больше того: неизменно отрывал от писем, которые получал ежедневно пачками, чистые листки и только их использовал для заметок и прочих черновых записок…
А еще этот тихий гений обожал классическую музыку. В частности, Бетховена с Генделем (и самих по себе, и из сугубо практических соображений: под них ему думалось лучше). Но вот какая петрушка: «Очень хорошая вещь!» — хвалил он год за годом одни и те же сонаты или симфонии. И тут же уточнял: «Что это такое?» Близкие терпеливо повторяли названия, меломан, улыбаясь, кивал: «Да-да, точно, точно», но уже на другой день история повторялась — «Ой как славно! Как называется-то?»… Наизусть знал только одну песенку, которую и намурлыкивал в минуты особого душевного расположения. О том, что это была за песенка, история почему-то умалчивает…
Зато она в точности сохранила названия целого сонма произведений французского композитора Эрика САТИ.
Мы — воспроизводим, а вы, как только надоест, переключайтесь на следующий абзац. Итак: из оркестровой музыки — «В лошадиной шкуре», «Пять гримас для сна в летнюю ночь», «Три маленькие пьесы в оправе для маленького оркестра»… Из фортепианной — «Неприятные наблюдения», «Вещи, увиденные справа и слева (без очков)»… Балет «Джек в стойле»… Оперетта «Медузы»… Или из миниатюр — «Настоящие вяленые прелюдии», «Танец навыворот», «Арии, от которых все сбегут»… Вам все это ничего не напоминает? Нам — названия картин упомянутого в самом начале главы испанца…
Сати вообще был довольно колоритной персоной. Зимой и летом не расставался он со своими любимыми котелком (это мы о шляпе) и зонтом. А еще у него был любимый широкий плащ, в который композитор нередко заворачивался дома, как в купальный халат… Сати, кстати, славился необыкновенной чистоплотностью. Но и с гигиеной завел особые отношения — ванны не признавал напрочь: «Ни в коем случае! Хорошо можно вымыться только ПО ЧАСТЯМ». И уточнял: «Я тру кожу пемзой: она проникает гораздо глубже, чем мыло»…
На пианино, обнаруженном у него в комнате после смерти (при жизни вход туда был заказан даже самым близким из друзей), играть было абсолютно невозможно, и кто-то из художников купил его просто как реликвию… Ах да: вся квартира буквально ломилась от зонтиков — в том числе и еще не распакованных…
При этом сведений о какой-нибудь психической неполноценности Сати не имеется. Просто у одних стихи из сора, а у других, извините, из придури — музыка…
Копилкой чудачеств вошел в историю и наш СУВОРОВ. За глаза хватило бы уже одного его фирменного «кукареку» — как пишут: «по утру до зари, пел три раза петухом, пробуждая таким образом войско». Английский военный агент Викгам считал его на три четверти сумасшедшим. О том же писал на родину и английский посланник в Петербурге Витворт. Увы: былей и небылиц о странностях Суворова действительно более чем достаточно. Вот лишь некоторые из них.
Честь Александр Васильевич, как и было велено, берег смолоду: никогда, в отличие от других дворян, не нанимал за себя на службу солдат или унтеров — напротив, со всею охотой ходил в караул сам. Никогда не позволял солдатам чистить свое ружье и амуницию (ружье он вообще именовал своею женой). Согласны: нестандартно. Но не ненормально…
Во время походов спал очень помалу, исключительно на соломе и никогда же якобы не снимая сапог. Графу Сегюру пояснял: «Чтобы не разоспаться, я держу в своей палатке петуха и он беспрестанно будит меня; если я вздумаю иногда понежиться и полежать покойнее, то снимаю одну шпору»…
Получив фельдмаршала, приказал понаставить вдоль стены стульев по числу генералов старше него по службе и, сняв мундир, на глазах у солдат принялся перепрыгивать через каждый стул, демонстрируя, что таким вот образом он и обскакал своих соперников. После чего надел новенький мундир со всеми своими орденами и, приказав священнику отслужить соответствующий молебен, гордо удалился… Выходка, конечно, не делающая чести столь высокому званию. Однако напомним, что офицерский чин наш герой получил лишь на двадцать пятом году жизни — в этом возрасте многие из сверстников уже в генералах ходили. Так что понять причину ликования новоиспеченного фельдмаршала совсем несложно…
Или вот: не переносил зеркал, о чем знали все, включая императрицу… Но причиной тому следующее — довольно логичное, на наш взгляд — обстоятельство: рост Суворова составлял 157 сантиметров (для сравнения: считающийся коротышкой Наполеон был на десять сантиметров выше). А весил наш герой всего 49 килограммов. И когда он смотрел на себя в зеркало, «настроение его портилось, и исправить его было уже почти невозможно»…
И причем здесь чудаковатость?
Пишут: повстречав на балу беременную, он непременно крестил ей живот… Но Александр Васильевич был вообще набожен. На пути в Вену ни одного собора не пропустил: образками и мощами запасался, святую воду пил, просфоры ел. А в 1798-м, когда казалось, что военное поприще кончено, всерьез думал уйти в монастырь и посвятить остаток жизни богу…
Отставленный Павлом со службы (причем, без права ношения мундира) и сосланный в родное Кончанское, он устроил попавшему в высочайшую опалу мундиру и орденам торжественные похороны. А год спустя отказался принять письмо императора, поелику адресовано послание было фельдмаршалу Суворову — то есть «существу, которого больше нет на свете»… Тут что разъяснять? Жизнь была положена за право носить этот мундир. Его отнимают. Вот и похоронил…
Биографы сообщают о патологической прямолинейности Александра Васильевича. О том, что оскорблял и унижал — как словом, так и делом — направо и налево — особенно царедворцев. Что одних визитеров принимал, не вставая ни навстречу, ни при прощании. Других приветствовал в ночной рубашке. Третьих и вовсе в дом не пускал: выскочит, запрыгнет в карету к приехавшему, полопочет и — домой, а ты поминай как звали… Ну так ведь это а) норов и б) чувствовал, что может себе позволить — первый же уже среди защитников и прославителей отечества. По причине чего и с рук ему всё это сходило… То есть поведение Суворова — разумеется, эпатажное и кажущееся граничащим с невменяемостью — вполне объяснимо. Во всяком случае, для сегодняшнего — стороннего глаза…
Говорили, что в молодости он поклялся себе быть единственным и ни на кого не похожим. В этом, надо полагать, и корни всех оригинальничаний. Просто если изначально странности и проказы и были напускными, с возрастом они сделались естественной и неотделимой частью характера одного из славнейших россиян…
А вот чем, если не запредельным чудачеством (будемте снисходительны) объяснить лихую идею СЛУЦКОГО насчет введения для писателей формы — с соответствующими званиями и знаками отличия для каждого литературного жанра?.. Идея не то чтобы была принята на ура, но какое-то время муссировалась. «Какое же первое офицерское звание и когда его присваивать?» — донимали выдумщика дотошные. «Только с вступлением в Союз (Писателей) — лейтенант прозы, лейтенант поэзии и так далее», — с готовностью отвечал Борис Абрамович. «А может ли лейтенант критики критиковать подполковника прозы?» — «Ни в коем случае! Только восхвалять! Звания вводятся для неуклонного проведения в литературе четкой субординации».
Поручикам же Толстому с Лермонтовым Слуцкий планировал присвоить звание маршалов — с уточнением: «посмертно»…