Софья Федорченко - Народ на войне
А по-моему, его нечистая сила к нам послала, за хлебом да салом. Он же с собой всю свою паршу приволок. И выходит, нам же наука: «Гляди на меня, народ русский, какой я, немец, без стыда разбойник, да и на то глаза не закрой, какие мы, немцы, умельцы и аккуратные». Нам, русским, и от беды польза, если с умом глядеть.
Нечестный народ эти немцы самые. Показывает, хвалится, как на нем все прилажено да приглажено. Хлеб так и то машинкой режет, такой он разумный. А все бабьи укладочки взломит, до последнего очипка[101] бабу оберет. Воры и разбойники они и с машинками своими.
Мне на немце все занятно, он же, немец, только на себя самого глаз наводит, ничего ему у нас не интересно. Решил небось, что так, мол, и этак у нас, и вот эдакие мы. У них, верно, и в книжках все про это написано. А по-настоящему-то немец нас узнает, как мы его, эдакого ничего не видящего, в шею вышвырнем. Может, тогда и он смотреть выучится, да поздно.
Хитер, жаден, безжалостен немец. Бывает немец белый, и глаз у него голубой, и морда у него девичья, и молоком душистым вымыт весь. А нет у него интереса никакого, что он в чужой, незнакомой земле
воюет и какие люди около него. Дерьмо он есть, дерьмом и пахнет, хоть какими он духами ни прыскайся.
Я об немце, когда время есть, думаю. И считаю — роста у него внутри нет, всё на себе, всё вокруг — как теплей, да мягчей, да удобства для одних немцев. А в сердце у немца как есть ничего — ни про несчастье людское, ни как народам по совести жить, ни про плохо да хорошо. И еще что в немце — стыда ни к чему не имеет. И ведь хорошо грамотные! Чему же их учат, знатье бы.
Ходит кровь по моему молодому телу и ровно и шажком. И вдруг пыль на дороге,— может, отара пылит, может, ветром всклубило. Иду туда, как и кровь во мне ходит, ровно и шажком. А там немец нашего парня ломает! Тут и кровь, и я переменились, закипели вместе, и пропал немец безвозвратно.
Немца я на войне в первый раз увидел. Мало и слыхивал про него. Говорили, балуясь, в деревне у нас, что немец будто на беса похож. И ругались, кто по-богоязливей: немец тя возьми,— вот и-всё. И что же я вижу: пришел, командует, дерется, грабит, ниже пса считает. Может, и бес?
И зря болтаешь, солдат как солдат. Как взят на войну, как наприказован, так он и действует. Был бы он бес, кабы начальства без, а с начальством он вроде и нашего брата — не ответчик. У них, думается, тоже скоро с начальства ответ спросят.
IV. ИНОСТРАНЦЫ
Кабы еще с ними иностранцев не было. А то выхаживают, хвосты распустив, а у нас, может, бедность последняя.
И в старину нас цари чужим на помощь посылали. Турков глушить. Так вот и ихние короли солдатскими ручками чужую войну довоевывают.
По своим скорбям мы к ним не обращались. Без языка мы — первое дело; второе же дело — иностранцу на нашей гуще гадать пришлося, а что ему выходит — еще не видать нам.
На столе такое — и во сне не увидишь: белый хлеб, и масло даже, и цветы. Я вежливо говорю: помираем, говорю, и больше терпеть нечем. Ничего, говорит, поделать не могу. И глядит на меня иностранец невидящим как бы глазом.
Высокий, ладный такой иностранец, лицо здоровое. Набрал голодных ребятишек, всячиной оделил, плачет над ними, как баба. Эх, ты, думаю, свет ты белый,— один на нас пушки возит, другой над нами слезы льет.
Теперь и в других странах такая же заваруха крутая. Теперь страшиться нечего, оттуда нашим злыдням подмоги не будет. А какая и есть, так ненадолго — покуда от ихних народов приказ не придет.
Иностранцам у нас нечего в ногах путаться. Пускай за своими странами смотрят. А то вернутся они от нас домой, а дом-то у них дымком ушел.
Песни у них хуже наших. Как бы в перину дуют: громко, а не звенит. Наши чистей.
Иностранцам легче будет воли добывать. Разве что с больших удобств на кровь зажмурятся — и так, мол, проживем довольно хорошо.
У иностранцев есть для нас нужное. Не зря нас ихним языкам не обучали.
Я ему жука в галифе вшил, да и сбег. Очень жалею — не видал я его удивления.
Француз-большевик повадился в часть. Толкуем ему: тебе, мусью, хорошо, мы доводить на тебя не будем, а наши, как прослышат, нас вчистую расстреляют. Не идет, смеется — привыкли к нему.
Хорошие, веселые ребята, и все вроде как большевики, только полегче будут. «Вы чего же,— спрашиваем,— против большевиков к нам приехали, если вам большевики любы?» — «А у нас,— отвечают,— дисциплина, вы же по доброй воле пошли, дурни».
Иностранные солдаты все как есть коммунисты. А к добровольцам[102] потому поехали, что иначе-то им сюда и дороги бы не показали.
Выспрашивает, выспрашивает, — понял я: «Взяли меня пленного,— говорю,— и никакой я доброволец, и все мы здесь такие, кроме офицеров». Он как ахнет, удивился как бы.
В баню иностранцы с нами не ходили. Только румыны. Они у себя на дому хорошо травленные, вроде нашего. Не брезгают нашего пару.
Мне чужих языков не учить, а все понимаю. Как гляжу — этот офицер, а тот солдат, так и знаю, с кем родня.
Перестал я, братцы, иностранцев, кроме как по языку, отличать. Во всех же делах они, как мы,— у них тоже господа и простой народ.
Мы хоть во сне, да все родня. Мы страданья страдаем потому, что куда же денешься со своей родной земли? Так не лезь же ты к нам, чужой ты человек,— ни с ружьем, ни с лаской, не телешись, дела не затягивай.
На весь мир славный город Париж у французов. Очень они подходящий народ. Веселые, озорные, храбрые, петь-плясать мастера, звонкие голоса. Эх, кабы нам язык ихний знать, уговорили бы мы их от белых к нам переметнуться. Мы бы им и Париж отвоевали от ихних дармоедов.
Даже самый простой англичанин на нас совсем не похож. Ты приглядись, как он шагает по улице. Идет — не своротит, как шкап какой! Всяк стороной его обходит, чтоб об угол не зашибиться. Что там у него за душой за такое, неизвестно,— всё в шкапу на замке. Неудобные они какие-то, англичане эти.
Ох, французы до женщин ласые! С мужчинами немые — ни мы их, ни они нас не понимают. А с женщинами сразу забалакает, засмеется, чуть не пляшет. Женщины их хорошо понимают, они веселья ждут, мы ж натруженные, от суровой жизни грубые. Моя Феся от меня много горя за французов приняла. Отговаривалась, что моряк-де он, будто мне не все равно, пехота или матрос мою бабу под крылечком лапает.
Я французов бил из ревности, за девушек. А так они мне всех подходящее из иностранцев: и веселые, и вино не морщась пьют, и песни поют, не кобенятся, не как те, англичане. И нашу беду понимают. Все с нами, все с нами, не брезгают, как те, англичане долгозубые. Одно во французе плохо: к бабам привержены донельзя. Оттого и выходят ошибки разные.
Американцы румяные, пьянюги, драчуны. Это ничего бы, мы тоже по этим грехам ходим. Ну до чего же они на деньги ласые! Вчера зазвал нас пиво пить и все перед нами золотом об стол звонил: бросит — и в карман, опять о стол бросит... Стол же каменный, золото звенит, так даже пожар у него на лице от радости. А платить — мы же и заплатили, сбежал шельма.
Американец с тобою гуляет-гуляет, а платить не любит. Оскалит зубы, сунет руки в карманы и ждет, чтобы кто заплатил. Он всё больше на привозе[103], по рынкам рыскает, как есть торг-переторг.
Итальянцев я знал некоторых, разобрать же не умел — какие. Красивые, черноглазые, усы хороши. Скучали они, все домой хотели, сразу видно было — силом их привезли.
От тебя пользы как от пустого улья — и пчел нет, и собака не помещается. О чем тебя ни спросишь, ничего-то ты мне разъяснить не умеешь. Сам же я ни разу этих иностранцев не видел, а знать хочется.
Надо нам теперь на этих иностранцев зоркий глаз иметь. Может так статься, разберутся они в делах да и повернут к нам от белых. Так как бы не прозевать.
Когда окончательно победим, надо будет об иностранцах подумать. Что ж мы, заразные какие, так и будем жить без гостей? Только зорко смотреть надо, а то таких гостей приласкаем, что и подметки на ходу срежут.
V. ОФИЦЕРЫ (БЕЛЫЕ)
Он хвастает,
Я роблю,
Я в кусочки,
Он к рублю,
Я весь в дырьях,
Он в окладе,
Я хоть в щелку,
Он в параде,
Я овшивел,
Он в духах,
Я на нарах,
Он в пухах,
Я тощаю,
Он в жиру,
Я скучаю,
Он в пиру,
Всем товарищ,
Ему смерд,
Что мне к росту,
Ему смерть.
Я весело на войну шел. Дома смелости девать было некуда. Потом, на фронте, соскучился я немца бить. А тут полюбились мне умные люди, тут царя сместили, а тут сердце мое противу офицера горит.