Лев Аннинский - Барды
Все правильно: такая она — с вертолета. Не ближе. А если ближе, — результат один: из трещин гор начинают стрелять коварные душманы. Или еще так: ставят мины басмачи.
Последнее слово вызывает подозрение: образ залетел в «афганскую» песню из той стороны, где Конная Буденного раскидывала штыки. А вот мотив, долетевший то ли из 1917, то ли из 1905-го: и разлетелся впрах Амина трон под русскими гранеными штыками… Нет, все-таки это из 1914-го… А вот из 1942-го: Тошно будет гадам. А из 1980-го — ничего. Кроме, разве что, главпуровской формулы: Сказали нам: летим в Афганистан спасать народ, Амином с толку сбитый…
Где же контакт с этим спасаемым народом? Хоть какие-нибудь точки соприкосновения? Ну, ничего же! Какие-то школьные элементарности: это вам не Европа… Ага, Восток — дело тонкое. Наивные варвары Средневековья… Двадцатый век сталкивается с Четырнадцатым… Легионы и орды… Последние определения — уже, пожалуй, не школьные, чувствуется институтская программа, а может быть, и разведшкола. Про Коран не спрашиваю: знаю, не веришь ты в эту муру… Тем более не надеюсь, что ты отличишь суннита от шиита. Впрочем, один кореш решил этот вопрос так: он суннита и шиита от бревна не отличит… Между прочим, строчка, для мусульман довольно оскорбительная, но, к счастью, она не характерна для бардов «Афгана». У них не издевка и не враждебность даже, а — невозможность понять. Чаще всего — узор «чужестранности», неведомый орнамент: в Балхе, в Герате, в Газни, а Бадахшане, в скалах Саланга, в песках Чаркары… Экзотики навалом, а реальности нет. Реальность — огонь на уничтожение. Зарево пожарищ, крики мусульман. Реальность — обрез карты. Страна, что за речкой на юге. Реальность — глухота и неразличение. Что расскажешь о Востоке? Непривычная страна. Там совсем другие боги и другие имена. Там горянки…
Что?! Наконец-то! Появились-таки! Ну, что там дальше?
…Там горянки величавы и пугливы, как стрижи, но глаза глядят лукаво через сетку паранджи.
Ого! Есть контакт? Соловей находит розу? Любовь перешагивает через кровь? Сейчас наш парень себя покажет. Не устоит горянка…
И верно: вот в воображении воина ее монолог:
— Как взглянула я на шурави, так в душе запели соловьи, позабыла стыд и шариат, говорю: «Пойдем со мной, солдат. Пусть ты необрезанный кяфир, только для тебя устрою пир, спать тебя с собою положу и сниму не только паранджу…»
Знаете, плохо дело. Это ведь пострашней оскорбление, чем «от бревна не отличу». Вложить такое в уста горянки…
Разумеется, песенка — шуточная. Но дело не в этом. Дело в том, что состоит она (и все это любовное свидание) из выдуманных, вычитанных, взятых напрокат сведений. А если и просвечивает сквозь этот дурной карнавал реальность, то она сама в данном поэтическом воображении — дурной карнавал. Слушайте. Горянка продолжает:
— Глупый, неразумный шурави, ты минуты радости лови: знаю я, в горах сидит душман, против русских точит ятаган…
Наверное, именно эту песню сопровождали при записи скрежещущие звуки затачиваемого ножа, извлекаемые корешами из каких-то подвернувшихся под руку железяк, да страстные женские вздохи, которые умело выдавал случившийся рядом замечательный военврач…
Когда реальность ворвется в сказку, военврач услышит совсем другую историю — ее в полубреду вспомнит распластанный на операционном столе солдат:
Звали женщину ту Махтуба,
Да не женщина — просто девчонка.
Как тростинка, тонка и слаба,
Ты тащила меня по воронкам,
А потом, разорвав паранджу,
Бинтовала горящие раны.
В кишлаке под названьем Анджу
На колонном пути к Бадахшану.
Как ты выжила в этом аду?
Как прошла через минное поле? —
Я все спрашивал в зыбком бреду.
Ты качала в ответ головою…
Оказывается, и паранджу можно срывать с разной целью.
Но самое пронзительное дальше:
…Помню родичей стайку твоих,
К небу тянущих смуглые руки,
Ты сказала одно: «шурави», —
И они замолчали в испуге…
Я не помню почти ее глаз,
Что запомнишь в бредовом тумане?
Может, кто-то другой меня спас?
Может, вычитал в старом романе?
Нет, вот это как раз не вычитано. Вычитано — про то, как «душман точит ятаган». А тут — правда. Страшная правда. Если вы читали «Цинковых мальчиков» Светланы Алексиевич, то можете предположить, чем эта история грозит обернуться для Махтубы, пожалевшей русского захватчика: по всем законам шариата, о которых мы только и знаем, что это «мура», и по всем правилам современной хирургии — ей аккуратно отнимут кисти рук. Можно обозначить эту ситуацию бирочками: Средневековое варварство , Четырнадцатый век. Но когда настоящей реальности касается настоящая поэзия, — вольтова дуга испепеляет души вместе с бирочками.
Горькая правда проступает там, где должен нас приветствовать народ, сбитый с толку Амином. Между «нами» и «ними» — пропасть.
Но еще страшнее та пропасть, что — за спиной.
Забудут: был — и нет… — лейтмотив. Я уже ничей… — лейтмотив . Помяни нас, засыпанных пеплом и пылью… — лейтмотив . Запиши нас в историю горестной болью… В безнадежной мольбе звучит почти уверенность: не запишут, не помянут, не вспомнят. Мы уже ни наград, ни признанья не просим… — предчувствует сиротская, брошенная душа. Ты прости нас, Россия, твоих сыновей… — да они-то в чем перед ней виноваты? По закону поэтической радиации тема вины, возникающая как бы «ниоткуда», переходит на страну. Но сознание, что страна виновата, вынести невозможно. Какие-то тыловые крысы, жирующие на интендантских харчах, — слишком элементарные фигуры, они время от времени возникают в песнях, не утоляя чувства возмездия. Потому что вина — глубже, фатальнее, а главное: вина, неведомо чья.
Перед народом Афганистана наши солдаты никакой вины не чувствуют. Ни на мгновенье. То есть, ни одной нотки во всех песнях, прослушанных мною, ни словечка, ни звука. Мы им несли «свободу» — как мы можем быть перед ними виноваты? Мы их вообще не чувствуем. «Другое», «чужое». Иное измерение…
Культурологи не сразу осознали разрыв сосудов в целостном человечестве. «Афган» просигналил первым. Двадцать лет кровавых разборок, импульсивных драк по границам ислама-христианства понадобилось, чтобы стало понятно: кроме социальных контрастов и государственных рубежей тут что-то еще. Сэмюэль Хантингтон назвал: конфликт цивилизаций. Борис Парамонов (к 20-летию ввода «ограниченного контингента») уточнил: ответа не было, но теперь ответ есть: Чечня.
Ответ, смутно проступающий на геополитических картах Третьего Тысячелетия, или подтвердит бессмысленность принесенных жертв, или их оправдает. Но мы этого не узнаем. Не угадаем сегодня. Сегодня — пустота. Вакуум вокруг пылающего куска афганской земли. Пронзительная аура трагедии.
Солдаты, выполнившие свой интернациональный долг, возвращаются в страну, которая не помнит, что такое они ей должны. Страна разваливается на глазах, исчезает как великое государство.
Эту пустоту за спиной и пустоту впереди «афганцы» почувствовали первыми.
Изгои России — обломки Державы…
Реальные обломки вывалились из Беловежской Пущи уже после того, как изгои прокричали об этом в песнях. Но никто не услышал, не откликнулся. Что была их боль перед торжеством Демократии!
Им не с кем оказалось сроднить себя. Советские символы обессмыслились. Ни красный конник, которого водил братишка наш Буденный, ни Вася Теркин, выдержавший Великую Отечественную, в смотровую щель «Афгана» не полезли.
И тогда поднялись из белого пепла фигуры уже почти мифические: поручик Голицын и корнет Оболенский. И душа стянула нащупанные в истории кровавые концы:
Ах, пуля, конечно же, дура,
Но это еще ничего…
Пьет штабс-капитан из ГлавПУРа
С корнетом из войск ПВО…
Меняются, переозвучиваются мотивы. Высоцкий, на которого первоначально молились барды «Афгана» (его популярность, взлетевшая в зенит к моменту смерти, совпала со вводом войск), отступил со своим яростным хрипом. Зазвучал «офицерский вальсок», словно бы залетевший с сопок Манчжурии.
А впрочем, куда торопиться,
Товарищи штабс и корнет?
Еще мы успеем напиться
И в землю зарыть партбилет.
Высокое безумие — последнее убежище поэзии, соскользнувшей со здравого смысла.