Александр Мирер - Этика Михаила Булгакова
Объектом осуждения и насмешки стал социум.
Сейчас же после «Роковых яиц» было написано «Собачье сердце», где тема в булгаковской манере вывернулась наизнанку: сменилась общественная ориентированность главного героя. Сохранился профессиональный облик ученого: профессору Преображенскому даны те же компетентность, мастерство, талант, абсолютная преданность работе. И одиночество сохранилось как некий признак мастерства. Зато отношение к обществу сменено целиком. Он обществом не пренебрегает; он его изучил — как природу, и ловко пользуется этим знанием. Ловкость акцентируется: ее замечает даже пес Шарик. Проницательность профессора удивительна — в прошлой главе я приводил его суждения. Интересно, что среди его высказываний есть и осмысление предыдущей булгаковской повести, трагедии Рокка-организатора: «Это никому не удастся, доктор, и тем более — людям, которые, вообще отстав в развитии от европейцев лет на 200, до сих пор еще не совсем уверенно застегивают свои собственные штаны!» (с. 144, 145).
Преображенский не подчиняется безвольно обществу, он ведет игру с позиций знания и в конечном итоге выигрывает. Но счастливый конец кажется натянутым. (Здесь нет места для разбора, замечу лишь, что эпилог отпадает от основного текста.) Фактически побеждает Шариков — суперобщественная в контексте повести личность. Социум победить нельзя, даже зная его вдоль и поперек, — таков истинный смысл вещи, как бы спрятанный от самого автора; думаю, что в те годы Булгаков еще пытался не доверять собственной проницательности… Иными словами, история Преображенского тождественна истории Персикова: соприкосновение ученого с обществом чревато неизбежным монстром на обезьяних кривых ногах.
Ссылаются на то, что Преображенский винит себя за насилие над природой. Ну, это наивно. Если бы не «квартирный вопрос», никакой трагедии бы не было — а «вопрос»-то не природный, общественный… Дело не в ложном направлении исследований, не в цвете персиковского «луча»; творец обречен заранее — едва он соприкоснется с обществом, шариковы его затравят. Так что вины ученого здесь нет никакой. Разговоры профессора о его вине обусловлены научной добросовестностью, его истинной ахиллесовой пятой в обществе, где власть имеет не Знание, а наихудшая форма невежества.
Через пять лет Булгаков создал еще один образ ученого-естественника, гибрид из двух предыдущих, причем такой, что любые разговоры о его вине просто невозможны. Это профессор Ефросимов из пьесы «Адам и Ева». Психологически он «большой ребенок», как и Персиков — замкнутый, неуклюжий, отгороженный от повседневных дел; но в то же время, он способен к точной оценке макросоциальных явлений не меньше, если не больше, чем Преображенский. В высказываниях Ефросимова отчетливо прослеживается булгаковское отношение все к тем же проблемам — но уже в модификации 1931 года.
В «Адаме и Еве» тема еще раз вывернута наизнанку. Если в ранних вещах общество обрушивалось на творца, то здесь творец сам восстает против общества, причем не только своего, российского. В мире, одержимом идеей химической войны, он изобретает средство абсолютной защиты, чтобы война стала невозможной. Столкновения Ефросимова с макросоциумом не происходит; мир гибнет буквально за минуты до этого столкновения, но писатель совершенно отчетливо дает понять, чем оно должно было закончиться: панацея Ефросимова стала бы оружием, щитом, дополняющим химический меч. То есть не помогли бы лучшие намерения творца, его гениальная изобретательность: дурное общество в принципе непобедимо.
При невнимательном чтении «Адама и Евы» может показаться, что гибель несет в себе любой социум, и коммунистический, и капиталистический. Такой аспект целиком не исключается. Однако же признаки дурного, «дьявольского» общества, окружающего и преследующего Ефросимова, принадлежат к тому же специфически национальному кругу. Полицейский произвол, доносительство, конформизм, торжествующее хулиганство, обязательное хоровое пение — вот что несет гибель и творцу, и всему миру.
И все это демонстрируется либо самим профессором, либо при его помощи как персонажа-демонстратора.
Тема мудреца, противопоставленного послереволюционной России, организует и последний роман Булгакова. Мудрый и высокообразованный Мастер есть инвариант тех героев, которых мы перечислили. Он одинок, чудаковат, не вписывается в социальную среду, и так далее. Он изобретает свою собственную панацею, долженствующую указать обществу на причину бед и открыть путь к спасению, — «роман о Пилате». И разумеется, общество его губит. В «Мастере и Маргарите» Булгаков вдобавок сделал то, что нельзя выполнить в маленьких повестях и пьесе: снабдил центрального героя-мудреца поддерживающими персонажами. Бездомный, познав истину, становится профессором-историком; профессор же Стравинский, психиатр, есть единственный периферийный персонаж, показанный с абсолютным уважением. Его клиника — островок человечности в хулиганском море Москвы. Стравинский нашел панацею; он по мере сил исправляет зло, причиненное дьявольскими силами. Возможно, он выражает общественную антиидею: с социумом нельзя бороться, можно лишь залечивать раны, которые он наносит людям.
Мне кажется, я имею основания утверждать, что профессора служат носителями булгаковской истины в конечной инстанции.
24. «Квартирный вопрос»
К московскому жилищному кризису Булгаков обращался десятки раз. Он написал отдельное эссе «Московские квартиры» и затрагивал эту тему везде, где позволял реквизит. «Собачье сердце» построено на кризисе; в «Дьяволиаде» упоминается коммунальная квартира; в «Театральном романе» — жалкая комнатушка Максудова и еще два беглых наблюдения. «Роковые яйца»: «В 1919 году у профессора отняли из 5 комнат 3. Тогда он заявил Марье Степановне: — Если они не прекратят эти безобразия, Марья Степановна, я уеду за границу».
Уже в начале 20-х годов Булгаков понимал, что жилищный кризис — «безобразие». Но в тот момент писатель считал безобразие временным и надеялся, что через самое короткое время оно кончится. «…Ожил профессор Персиков в 1926 году, когда соединенная американо-русская компания выстроила… в центре Москвы 15 пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах 300 рабочих коттеджей, каждый из 8 квартир, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919—1925»[94].
«Страшный и смешной»… Спустя 15 лет, когда Булгаков писал «Мастера», его скромный план постройки шести-семи тысяч квартир был давно перекрыт, но терзания москвичей продолжались, и это через 20 лет после начала кризиса!
Достаточный срок, чтобы испортить людей, как и сказал Воланд. Смешно было лишь вначале, когда бедствие казалось преходящим. В какой-то момент стало страшно. «Маргарита Николаевна никогда не прикасалась к примусу. Маргарита Николаевна не знала ужасов житья в совместной квартире» (632) — это уже в «Мастере».
Не надо считать «ужасы» преувеличением. Даже те сравнительно немногие люди, которые обитали душа в душу с соседями по коммунальной квартире, жили неестественно, хотя бы они сами ничего дурного не замечали. А плохие отношения под собственным кровом воистину ужасны. Вспомним карикатурное изображение «коммуналки» в «Золотом теленке» Ильфа и Петрова — поротого розгами Васисуалия Лоханкина. Пороли его за рассеянность, он не гасил свет в уборной. Булгаков повторяет сюжет с полнейшей серьезностью, без тени сатирического нажима: «Свет надо тушить за собой в уборной… а то мы на выселение на вас подадим!» (651). Все-таки на «вы», вежливо… Булгаков на то и был писатель Божьей милостью, чтобы чувствовать за людей уродливость жизни в общей квартире; на то и мыслитель, чтобы понять, до какой степени жители Москвы испорчены «квартирным вопросом», даже те, кто не хамят друг другу в открытую. «Обе вы хороши…» — заметила по этому поводу Маргарита (и погасила вежливым склочницам примусы). На Мастера написали донос, желая «переехать в его комнаты», — крайнее проявление «испорченности», и заметим: Воланд никак практически не покарал доносчика Алоизия Могарыча! Диагноз уже поставлен: «квартирный вопрос испортил их…», чего теперь с них спрашивать?
В «Мастере» жилищный кризис не просто упоминается; это лейтмотив. Первая картина — квартира в переулке у Остоженки, с ванной комнатой, где ванна «в черных страшных пятнах от сбитой эмали» и почему-то нет электрического освещения. (Комментарий — в «Собачьем сердце»: «Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замерзнут трубы, потом лопнет котел в паровом отоплении и так далее» (с. 142).) Там же «на плите в полумраке стояло безмолвно около десятка потухших примусов. Один лунный луч, просочившись сквозь пыльное, годами не вытираемое окно…» (468). Опять примус, знаменитый примус, орущий и воняющий керосином прибор — в столице, почему-то лишенной газовых и электрических кухонь. «Около десятка» — значит, никак не менее пяти семей жили в квартире… Картина! Да, и еще деталь — из-за вынужденных контактов между семьями раздолье развратникам — Бездомный сунулся в ванную и «голая гражданка, вся в мыле» приняла его за соседа-любовника. Еще рисунок с натуры: в МАССОЛИТе длиннейшая очередь, начинающаяся «уже внизу в швейцарской», в комнату с надписью на двери: «Квартирный вопрос», «в которую ежесекундно ломился народ».