Петр Вайль - Иосиф Бродский: труды и дни
И все-таки среди его юношеских стихов больше других мне нравились короткие, с горячей лирической подоплекой, такие, как “Рождественский романс”, “Я обнял эти плечи и взглянул...”, их я предпочитал слишком, на мой взгляд, затянутым, грандиозным, вроде “Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам...” и даже “Большой элегии Джону Донну”, несмотря на всю ее изобретательность и подробную разработку приема.
“Величие замысла”, о котором шутливо напоминала в письме к нему (“а как насчет величия замысла?”) Ахматова, никогда не казалось мне поэтическим достоинством: замысел вообще вредит стихам, навязывая им заведомо обдуманную цель, тем более — величие.
В этом смысле я и у Ахматовой предпочитаю непосредственность и нервную повадку ее лирики десятых— двадцатых годов — монументальной походке поздних стихов и символистской многозначительности “Поэмы без героя”.
По той же причине “Шествию” и даже “Исааку и Аврааму” Бродского предпочитаю “С грустью и нежностью” или “Зимним вечером в Ялте”!
Не стану пересказывать всем известные события 1963 года, историю суда и ссылки. Бродский выбрал судьбу “себе по росту”: он мог уступить преследователям, быть посговорчивей и помягче, — не захотел. Его бескомпромиссное поведение было под стать его поэтическому дару, между ними ощущалось замечательное соответствие.
С нашим общим другом И. Ефимовым я послал ему в Норинское стихи:
Уснешь с прикушенной губой
Средь мелких жуликов и пьяниц.
Заплачет ночью над тобой
Овидий, первый тунеядец...
Эти стихи тоже своеобразный документ эпохи, ибо в них проявилось, мне кажется, и тогдашнее понимание происходящего, и даже некоторое предвидение:
Тогда приходит новый стих
Ему нет равного по силе,
И нет защитников таких,
Чтоб эту точность защитили.
Такая жгучая тоска,
Что ей положена по праву
Вагона жесткая доска,
Опережающая славу.
Все это не означало, что не могло быть иных вариантов жизни и поведения: нет ничего нелепей, чем напяливать на себя чужую судьбу, чужую шапку. Шестидесятые годы были не худшими в нашей истории; те, кто был старше Бродского года на четыре (а такие, встретившие 1956 год в двадцатилетнем возрасте, среди его друзей как раз и составляли большинство), помнили и войну, и сталинскую эпоху, по сравнению с которой новые времена, предоставлявшие человеку возможность жить частной жизнью, работать в геологической партии или даже учиться на высших сценарных курсах в Москве, зарабатывать на жизнь детскими стихами или переводами, влюбляться, обзаводиться семьей, ездить летом к Черному морю и т.д., а главное, реализовать свои способности, — были, повторю, не самыми худшими. Кто читал “Колымские рассказы” В. Шаламова, поймет, о чем я говорю. Что касается меня, то “вторая профессия” (я проработал в школе рабочей молодежи с 1959 до 1970 года) давала мне возможность обрести независимость от литературного заработка. Слово “поэт” я к себе не примерял: поэт — это Блок, я жил с ощущением “человека, пишущего стихи”, — это словосочетание, употребленное Блоком в одной из его статей в отрицательном значении, казалось мне самым подходящим для данного случая. Бродский жил с другим жизнеощущением:
Я пришел к Рождеству с пустым карманом.
Издатель тянет с моим романом.
Календарь Москвы заражен Кораном.
Не могу я встать и поехать в гости
ни к приятелю, у которого плачут детки,
ни в семейный дом, ни к знакомой девке.
Всюду необходимы деньги.
Я сижу на стуле, трясусь от злости.
Ах, проклятое ремесло поэта...
/“Речь о пролитом молоке”/
Позиция Бродского вызывает восхищение, моя, в лучшем случае, понимание.
“Ни к приятелю, у которого плачут детки...” Не уверен, что Бродский при этом помнил стихи Анненского “Я люблю, когда в доме есть дети/ И когда по ночам они плачут...” Бродского на месте Анненского представить трудно. А Лермонтова — можно?
Но вот что интересно: жизнь непредсказуема, любит проделывать фокусы, преподносить сюрпризы, переворачивать ситуации, устраивать перестановки.
Уехав на Запад, Бродский стал университетским профессором. На Западе поэты преподают, занимаются бизнесом, служат, как, например, превосходный английский поэт Ф. Ларкин, в библиотеке и т.д. Стихи там пишут в свободное от работы время.
Есть поэты с биографией (Пушкин, Лермонтов, Байрон...) и поэты бед биографии (Тютчев, Фет, Китс...). Бродский, конечно, принадлежит к первой группе. Он сам ее делал, и ему помогали делать ее. “Какую биографию делают нашему рыжему”, — сказала Ахматова по поводу суда и ссылки.
Но за границей, в конце восьмидесятых, он уже устал от биографии. Ему надоели разговоры о его героической судьбе, он жаловался мне в мае 1988 года на одного человека, когда-то принявшего большое участие в его судьбе, но теперь, как считал Бродский, эксплуатировавшего этот эпизод в своих целях.
В том же 1988 году он писал в своей статье, а то, что она посвящена моей скромной персоне, в данном случае характерно: “Поэтическими биографиями, преимущественно трагического свойства, мы прямо-таки развращены, в этом столетии в особенности. Между тем биография, даже чрезвычайно насыщенная захватывающими воображение событиями, к литературе имеет отношение чрезвычайно отдаленное... Можно отсидеть двадцать лет в лагере или пережить Хиросиму и не написать ни строчки, и можно, не обладая никаким опытом, кроме мимолетной влюбленности, написать “Я помню чудное мгновенье”.
Ту же мысль он повторил в 1994 году.
По-видимому, следует сказать так: всякая схема условна, вещам и явлениям свойственно меняться местами, поэт “с биографией” по ходу жизни может перейти на противоположные позиции и стать поэтом “без биографии”. И наоборот. Такова, например, судьба Мандельштама: вот кто вовсе не рассчитывал обзавестись биографией. В отличие от многих своих современников, он не претендовал на нее, не пестовал в стихах лирического героя (биография и лирический герой — вещи взаимосвязанные). От судьбы и биографии, — скажем, перефразировав пословицу, — не зарекайся.
...Он вернулся из Архангельской области в Ленинград, — и мы встречались то в гостях, то на улице, но чаще всего — у него дома. Я приходил к нему на Литейный, в его “полторы комнаты”, он садился за стол с пишущей машинкой, из которой всегда торчал листок бумаги с недопечатанным текстом, и читал мне свои “стишки”. Это слово, заимствованное нами у Мандельштама, к его стихам все-таки не очень подходило: то был иной принцип писания стихов, иная установка, иные представления о поэтических задачах. Основу его стихотворного свода составляют большие вещи, стихов на сто, а то и двести: таковы “Новые стансы к Августе”, “Два часа в резервуаре”, “Прощайте, мадмуазель Вероника”, “Речь о пролитом молоке”, “Посвящается Ялте” и т.д. — прекрасные стихи, не похожие ни на какие другие в русской поэзии.
Здесь я позволю себе привести отрывок из моей статьи, написанной в 1987 году, предназначавшейся для “Нового мира”, но опубликованной во втором номере “Невы” за 1988 год, — то была едва ли не первая статья о нем, напечатанная в нашей официальной прессе: “Поражает поэтическая мощь в сочетании с дивной изощренностью, замечательной виртуозностью. Поэзия не стоит на месте, растет, требует от поэта открытий. В ней идет борьба за новую стиховую речь. Сложнейшие речевые конструкции, разветвленный синтаксис, причудливые фразовые периоды опираются у Бродского на стиховую музыку, поддержаны ею. Не вялотекущий лиризм, а высокая лирическая волна, огромная лирическая масса под большим напором. На своем пути она захватывает самые неожиданные темы и лексические пласты.
Поэт, по Бродскому, — человек, противостоящий “толпе” и мирозданью. В поэзии Бродского просматривается лирический герой, читатель следит за его судьбой, любуется им и ужасается тому, что с ним происходит. С этим, как всегда, связано представление о ценностях:
они усматриваются не в жизни, а может быть, в душе поэта. С земными ценностями дело обстоит неважно. Бродский — наследник байронического сознания. Любимый его поэт в XX веке — не Анненский, не Мандельштам, а Цветаева! Но конечно же брал он уроки у многих, в том числе — у Пастернака”. К последней фразе сделаю сегодняшнее пояснение: евангельские стихи Бродского, библейские и евангельские мотивы у него связаны прежде всего со “Стихами из романа” (“Рождественская звезда”, “Чудо”, “Гефсиманский сад”), которые произвели на нас в юности неизгладимое впечатление.