Юрий Безелянский - 5-ый пункт, или Коктейль «Россия»
Чтобы ребенку не быть незаконнорожденным, Шеншин и Шарлотта (ставшая в России Елизаветой) добились, чтоб он стал «сыном умершего асессора Фёта». Потом он стал называться не Фёт, а Фет — фамилия немецкого мещанина превратилась в псевдоним русского поэта.
Всю жизнь в нем жили два человека — Фет и Шеншин. Создатель прекрасных стихов. И жестокий помещик. «Я не видел человека, которого бы так душила тоска…» — отмечал Аполлон Григорьев. Сам Афанасий Афанасьевич писал:
Я между плачущих Шеншин,
И Фет я только средь поющих.
Однажды из-под пера Фета вырвались такие строки:
Я плачу сладостно, как первый иудей
На рубеже земли обетованной…
И еще:
Не спрашивай, над чем задумываюсь я:
Мне сознаваться в том и тягостно и больно;
Мечтой безумною полна душа моя
И в глубь минувших лет уносится невольно…
Фет считал себя русским человеком. Еврейское происхождение очень огорчало его. Но что делать, Афанасий Афанасьевич, что делать?.. Мы не вольны в самих себе, как сказал какой-то другой поэт.
Фет и Тютчев — эти имена стоят всегда рядом. Оба они — ярчайшие представители русской философской лирики. С Фетом мы немножко разобрались, а вот как быть с Тютчевым, ведь он, вне сомнений, входил в «славянов род»? Да, входил. Но с маленьким «но». Один из предков поэта, Захарий Тютчев, имел итальянские корни. Его отец или дед носил имя Дуджи или Тутчи. Типичное итальянское имя, два варианта — или звонкий, или глухой звук. Эту версию разработал в монографии о Тютчеве Вадим Кожинов.
Федор Иванович Тютчев — русский человек, но по стилю всей своей жизни истинный европеец. Долго жил в Германии, вел французскую переписку. Только вот страдал и радовался, печалился и ликовал по-русски.
Я вспомнил, грустно-молчалив,
Как в тех странах, где солнце греет,
Теперь на солнце пламенеет
Роскошный Генуи залив…
О Север, Север-чародей,
Иль я тобою околдован?
Иль в самом деле я прикован
К гранитной полосе твоей?..
Возвращаясь в Россию из заграничного путешествия, Тютчев писал жене из Варшавы: «Я не без грусти расстался с этим гнилым Западом, таким чистым и полным удобств, чтобы вернуться в эту многообещающую в будущем грязь милой родины».
«Грязь милой родины» — очень мило. Федор Иванович был большим остроумцем и если говорил, то высказывался всегда четко.
Как-то одна прекрасная дама сказала Тютчеву:
— Я читаю историю России.
— Сударыня, — ответил на это Тютчев, — вы меня удивляете.
— Я читаю историю Екатерины Второй.
— Я уже больше не удивляюсь.
Тютчеву принадлежат крылатые слова, полные таинственного мистицизма:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.
И он же однажды полушутливо заметил: «В России нет ничего серьезного, кроме самой России».
В письме к Петру Вяземскому (март 1848 года) Тютчев писал: «Очень большое неудобство нашего положения заключается в том, что мы принуждены называть Европой то, что никогда не должно бы иметь другого имени, кроме своего собственного: Цивилизация. Вот в чем кроется источник бесконечных заблуждений и неизбежных недоразумений. Вот что искажает наши понятия…»
Да, цивилизации — вот чего нам не хватает. Не хватало в середине XIX века, не хватает, увы, в конце XX и в начале XXI.
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!..
Иностранец маркиз де Кюстин восклицал: «Что за страна! Бесконечная, плоская, как ладонь, равнина, без красок, без очертаний; вечные болота, изредка перемежающиеся ржавыми полями да чахлым овсом; там и сям, в окрестностях Москвы, — прямоугольники огородов — оазисы земледельческой культуры, не нарушающие монотонности пейзажа; на горизонте — низкорослые жалкие рощи, вдоль дороги — серые, точно вросшие в землю лачуги деревень, и каждые тридцать-пятьдесят миль — мертвые, как будто покинутые жителями города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть».
Тютчев спорит с книгой маркиза Астольфа де Кюсти-на «La Russie en 1839» («Россия в 1839 году»), но и он не может не признать скудость российской жизни. И остается только надежда на подъем или возрождение.
Ты долго ль будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда,
Или оптическим обманом
Ты обличишься навсегда?
Ужель навстречу жадным взорам,
К тебе стремящимся в ночи,
Пустым и ложным метеором
Твои рассыплются лучи?
Все гуще мрак, все пуще горе,
Все неминуемей беда —
Взгляни, чей флаг там гибнет в море,
Проснись — теперь иль никогда…
Проснется не проснется — вопрос риторический, и на него трудно ответить, ответят далекие наши потомки, а вот о Тютчеве можно говорить вполне определенно. У нашего любимого русского поэта была еще одна странность, среди прочих других. Если не считать последнюю любовь — бедную Елену Денисьеву, Федор Иванович отдавал предпочтение иностранным женщинам перед русскими. Первая жена Тютчева — Элеонора Петерсон, вторая — Эрнестина Дернберг. Кроме официальных возлюбленных, с которыми был связан супружескими узами, поэт питал пылкие чувства к другим иностранкам: Амалии Крюденер (ей, в частности, посвящены знаменитые строки: «Я помню время золотое…»), Гортензии Лапп, баронессе Услар и т. д. Словом, писал Тютчев стихи русские, а любил женщин исключительно немецких. Увы, Денисьева — как исключение…
А вот и немецкая по крови поэтесса Каролина Карловна Яниш, более известная как Каролина Павлова. Она родилась в семье медика, обрусевшего немца (дед получил русское дворянство в 1805 году). Павловой она стала по мужу после неудачной любви к Адаму Мицкевичу («Боялась, словно вещи чумной, / Я этой горести безумной / Коснуться сердцем хоть на миг»).
Свою литературную родину Каролина Павлова ощущала так:
Нас Байрона живила слава
И Пушкина известный стих.
Обращаясь к своим «грустным стихам», Каролина Павлова прекрасно сформулировала свое призвание:
Моя напасть! Мое богатство!
Мое святое ремесло!
Поэтессе не были чужды и социально-политические мотивы, в этом смысле интересно ее пространное стихотворение «Разговор в Кремле» (1854). В диалоге между Англичанином, Французом и Русским жертвенно-героические мотивы русской истории сопоставляются с блестящими историко-культурными достижениями Запада как равнодостойные. Кстати, многие так считают: у России — героика, у Запада — культура.
Каролина Павлова была вынуждена уехать из России и последние свои годы провела в Германии, там ей тоже пришлось не сладко, но она была мужественной женщиной и говорила, что «страдать и завтра я готова; / Жить бестревожно не пора»:
Нет, не пора! Хоть тяжко бремя,
И степь глуха, и труден путь,
И хочется прилечь на время,
Угомониться и заснуть.
Нет! Как бы туча ни гремела,
Как ни томила бы жара, —
Еще есть долг, еще есть дело:
Остановиться не пора!
Кроме Каролины Павловой, еще есть несколько русских поэтов немецкого происхождения, поэтов третьего-четвертого ряда. Это — Эдуард Губер, Михаил Розенгейм, Николай Берг. Губер перевел на русский язык «Фауста» Гёте, но царская цензура нашла произведение вредным и печатание запретила. Сочинения Губера издавались в 1859–1860 годах в трех томах. Михаил Розенгейм печатался в «Сыне отечества», «Русском вестнике», «Библиотеке для чтения», «Русском слове» и других популярных изданиях. Мнил себя пророком, хотя таковым и не был, однако торжественно заявлял:
Не кроюсь, пусть в меня каменья
Бросают ближние мои, —
Иду без злобы и смущенья,
Во имя правды и любви.
Николай Берг родился в Тамбовской губернии, учился в Москве, а в конце жизни был лектором русского языка и литературы в варшавской Главной школе, преобразованной позднее в университет. В хрестоматию «Русские поэты XIX века» внесено стихотворение Николая Берга «Песня Ярославны»:
Омочу в реке студеной
Я бобровый мой рукав,
И на милом теле рану,
Нанесенную врагом,
Омывать я долго стану
Тем бобровым рукавом…
Был в истории еще один Берг — Федор, поэт и журналист. Работал в «Русском вестнике», редактировал московскую газету «Русский листок» (1898–1899).