Питер Гай - Фрейд
Стало быть, кровотечения у Эммы Экштейн начинались по ее желанию. Тот факт, что с ней все должно быть «великолепно», лишь облегчил задачу Фрейда для поиска «железного» алиби для друга. Он тактично избегал неприятного вопроса, было ли решение Флисса оперировать разумным, а также не упоминал о куске марли, которую тот оставил в носу пациентки. Во всем была виновата Эмма. Ей явно нравились кровотечения, поскольку данный симптом демонстрировал, что ее многочисленные болезни настоящие, а не выдуманные, и это давало ей право на любовь окружающих. Для большей уверенности Фрейд привел некоторые клинические доказательства, что женщина, по всей видимости, на протяжении нескольких лет извлекала выгоду из своих кровотечений. Но это никак не реабилитировало Флисса, и уклончивость Фрейда очевидна. Вопрос не в том, вызывала ли неудобная пациентка свои болезни, чтобы чувствовать себя любимой, а в том, достоин ли ее неудачливый хирург той любви, в которой нуждался Фрейд. Даже если Ирма из сна Фрейда была по большей части отражением Анны Лихтгейм, необыкновенное «клиническое» сходство двух женщин сделало неизбежным вторжение Эммы Экштейн в сон об инъекции Ирме. По свидетельству Фрейда, Флисс появляется в сновидении лишь мельком, что вызывает закономерное удивление: «Неужели этот друг, играющий в моей жизни столь важную роль, не будет присутствовать в мыслительной взаимосвязи сновидения?» На самом деле Флисс там присутствует. Сон об инъекции Ирме раскрывает, помимо всего прочего, стремление Фрейда утаить свои сомнения по поводу Флисса – не только от Флисса, но и от себя самого.
Здесь мы сталкиваемся с парадоксом: Фрейд, пытающийся нащупать законы, которые управляют психикой, оправдывает виноватого и клевещет на невиновного ради сохранения необходимой для себя иллюзии. В последующие годы он убедительно покажет, что непоследовательность, какой бы неприятной она ни выглядела, – это неизбежный удел человека. Фрейд часто цитировал строку из стихотворения одного из своих любимых поэтов, швейцарца Конрада Фердинанда Мейера, о человеке со всеми его противоречиями. Зигмунд Фрейд пришел к признанию двойственности – тесного переплетения любви и ненависти, в тисках которой находится человеческая психика. Первые пациенты продемонстрировали ему, что люди могут одновременно знать и не знать. Они могут умом понимать то, что отказываются признавать чувства. Психоаналитическая практика давала неопровержимые клинические доказательства слов Шекспира о том, что желание – отец мысли. Чтобы справиться с неприятными последствиями, независимо от степени их навязчивости, люди чаще всего просто избегают этих мыслей. Так поступал и Фрейд весной и летом 1895 года.
Все это время и после Флисс оставался для него незаменимым «вторым «Я». «Посмотри, что происходит, – пишет ему Фрейд уже в 1899 году после одной из коротких встреч. – Я живу во мраке уныния, пока ты не приходишь; я браню себя, зажигаю свой дрожащий огонек от твоего ровно пылающего пламени, снова оживаю, и после твоего ухода я вновь обретаю возможность открыть глаза. То, что я вижу, – прекрасно и замечательно». Ни в Вене, ни где-либо еще не было человека, который мог бы оказать Фрейду такую услугу – даже его умная свояченица Минна Бернайс. Хотя Флисс, таким образом реализовывавший мечту Фрейда об идеальном слушателе, являлся отчасти творением самого Фрейда.
Одна из причин, по которым идеализированный портрет так долго сохранялся в неприкосновенности, состоит в том, что Фрейду потребовалось несколько лет на распознавание и осмысление эротической составляющей своей зависимости. «Общество друга, особая – возможно, женственная – потребность, которую никто не может мне заменить», – однажды признался он Флиссу. Это было уже в конце их дружбы, в 1900-м. Год спустя Фрейд вернулся к этой теме, и в его сухой автобиографический комментарий уже закралась нотка упрека: «Однако я не разделяю твоего презрительного отношения к мужской дружбе, возможно, потому что сам в существенной мере нуждаюсь в ней. Как тебе хорошо известно, в моей жизни женщина никогда не выступала в роли товарища, друга». Фрейд писал это признание, когда отношения с Флиссом перестали быть такими близкими, и он мог позволить себе беспристрастный взгляд. В 1910 году, вспоминая об этой судьбоносной привязанности, он откровенно признался нескольким ближайшим ученикам, что его отношения с Флиссом содержали гомосексуальный элемент. Но в 1895-м и 1896-м Фрейд сражался со своими сомнениями относительно Флисса. Потребовалось еще пять лет или даже больше, чтобы освободиться от этого рабства.
Самоанализ
К концу весны 1896 года Эмма Экштейн в буквальном смысле слова исчезла из переписки Фрейда с Флиссом, хотя и не из его жизни[50]. Фрейда теперь занимали более важные проблемы: болтливые пациенты, профессиональная изоляция, головокружительные набеги на теоретическую психологию. «В целом, – сообщал он Флиссу в апреле 1896-го, – я очень хорошо продвигаюсь в психологии неврозов, и у меня есть все основания для удовлетворения». Месяц спустя Фрейд писал следующее: «Я тружусь над психологией, упорно и в одиночестве». Кроме того, он работал над монографией для престижного многотомного руководства Нотнагеля «Частная патология и терапия». Увлеченный разгадкой тайн неврозов, Фрейд писал свою часть по неврологии с крайней неохотой. «Я полностью увяз в детском параличе, который мне совсем неинтересен», – жаловался он Флиссу в конце 1895-го. Годом позже Фрейд презрительно назвал работу Нотнагеля отвратительной. Когда в начале 1897-го он опубликовал монографию «Детский церебральный паралич», то не оценил этот серьезный научный текст, на котором все остальные врачи с радостью строили свой авторитет[51].
Весной и летом 1896 года умирал отец Фрейда, и это волновало его гораздо больше, чем обязанности невролога, даже больше, чем неврозы. «Мой старый отец (81 год), – сообщал он Флиссу в конце июня 1896-го, – находится в Бадене, курорте в получасе езды от Вены, в самом нестабильном состоянии, с сердечной недостаточностью, параличом мочевого пузыря и прочим». Все летние планы Фрейда, в том числе встреча с Флиссом, были поставлены под сомнение. «Я действительно уверен, – писал он Вильгельму двумя неделями позже, – что это его последние дни». Фрейд жаждал встретиться с Флиссом и «вновь зажить полной жизнью», но не отваживался отлучиться от постели больного. Неминуемая смерть отца его трогала, но не угнетала. Отец заслужил вечный покой, к которому стремится. «Он был, – прибавил Фрейд, говоря об отце, который еще дышал, в прошедшем времени, – интересным человеком, внутренне счастливым», и теперь угасал спокойно и с чувством собственного достоинства. В августе наступило временное улучшение, тлеющие угли жизни вспыхнули последний раз. Фрейд ненадолго уехал отдохнуть, но 23 октября его отец умер, «мужественно держась до конца, поскольку в целом отличался от обычного человека». Теперь было неподходящее время для трезвых критических оценок. Любовь к отцу заставила забыть человека, поднявшего шляпу из канавы и не сумевшего добиться успеха в Вене… Какое-то время Фрейд только гордился отцом.
Затем наступила неизбежная реакция на смерть близкого человека. Даже письма Фрейду давались с трудом. «Каким-то неясным образом, в обход формального сознания, – писал он Флиссу, благодаря за соболезнования, – смерть старика глубоко потрясла меня. Я высоко ценил его, очень хорошо понимал. Удивительным образом сочетая в себе глубокую мудрость с фантастической открытостью, он очень много значил в моей жизни». Смерть отца, прибавлял Фрейд, всколыхнула прошлое в глубинах его души. «Сейчас я чувствую себя совершенно убитым», – признавался он. Такую реакцию вряд ли можно назвать обычной для мужчины средних лет, размышляющего об уходе престарелого отца, который «…умер еще задолго до своей физической смерти». Скорбь Фрейда была исключительной по своей глубине. Исключительной она была и в другом отношении – в том, как он использовал ее для научных целей, дистанцировавшись от понесенной утраты и одновременно собирая материал для своих теорий.
Одно из явлений, которые наблюдал у себя Фрейд в эти печальные дни, он назвал виной выжившего[52]. Существование этого явления неожиданно подтвердилось несколько лет спустя, в 1904-м. Впервые посетив Грецию, он испытал странное чувство дереализации. Значит, Акрополь действительно существует, как об этом рассказывали в школе? А его присутствие здесь – не слишком ли это хорошо, чтобы оказаться правдой? Гораздо позже, анализируя свои ощущения, которые долгое время не давали ему покоя, Фрейд свел их к чувству вины: он превзошел отца, а это как будто запрещено. В процессе самоанализа Зигмунд Фрейд сделал вывод, что побеждать в эдиповом соперничестве так же опасно, как и проигрывать. Понимание этого пришло в скорбные дни сразу после смерти отца, когда он преобразовал свои чувства в теорию. Утверждение, что Фрейд никогда не прерывал работу, имеет под собой основания.