Максим Кустов - Цена Победы в рублях
— Цигареттен ист?
— Драй гундерт рубель.
— Найн, найн! Цвай гундерт!
— Найн.
— Йа, йа! Эй, зольдат! Цвай гундерт, битте!
— Вэ-ег!
— Цвай гундерт, жила, кулак, слышишь! Цвай гундерт?
— Цвай гундерт фюнфциг…
(Сигареты есть? — Триста рублей. — Нет, нет! Двести! — Нет. — Да, да! Эй, солдат! Двести, пожалуйста! — Про-очь! — Двести… Двести? — Двести пятьдесят…)
Они были спекулянтами что надо, продавали любое барахло и торговались, дрались, но, в конце концов, коробку в двести сигарет отдавали за двести рублей. Только с трудом.
В этом деле одна тонкость: когда торгуешься с немцем, нужно работать не только языком, но доставать деньги и совать ему под нос; при их виде он нервничает, невольно тянется рукой, чтобы взять, ну, а взял — значит, продал.
В первый раз нас здорово облапошили: привезли домой коробки, распечатали, а в них недостает по пятнадцать сигарет: немцы проделали дырочки и проволокой повытаскивали. Потом мы, покупая, всегда распечатывали и проверяли пачки. Такой, понимаете, большой диапазон: с одной стороны, завоевание и культурное обновление всего мира, с другой — грязное белье с убиваемых снимают и сигареты проволокой таскают.
И вот мы носились по Куреневке с утра до ночи — по базару, у трамвайного парка, на углах и мостиках, а к концу смены у заводов, — и пачку удавалось распродать дней за пять. Поштучно мы продавали сигареты по два рубля, за пять дней я зарабатывал до двухсот рублей, на целых полтора кило хлеба.
Итак; в половине седьмого я уже курсировал вдоль очереди, утюжил базар, бодро вопя:
— Есть сигареты «Левантэ», крепкие первосортные сигареты «Гунния», два рубля, дешевле грибов! Дядя, купи сигарету, полезно для ж…»[174]
Получается, что оптовая цена одной сигареты — рубль, розничная — два рубля. У Кузнецова приводятся и киевские цены на рынке осенью 1942 года: 1 килограмм хлеба — 250 рублей, 1 стакан соли — 200 рублей, 1 килограмм масла — 6000 рублей, 1 килограмм сала — 7000 рублей. Зарплата рабочих и служащих — 300–500 рублей в месяц.[175]
Надо отметить, что цены на оккупированной Украине были заметно ниже, чем, например, под Ленинградом. Там, например, уже в самом начале оккупации хлеб стоил намного дороже, чем в Киеве.
Вот что записала в дневнике жительница Пушкина Лидия Осипова 12 ноября 1941 года: «Жизнь начинается робиньзонья. Нет… самого необходимого. И наша прежняя подсоветская нищета кажется непостижимым богатством. Нет ниток, пуговиц, иголок, спичек, веников и много что прежде не замечалось… Особенно тягостно отсутствие мыла и табаку… От освещения коптилками, бумажками и прочими видами электрификации вся одежда, мебель и одеяла покрыты слоем копоти…
…Немцы организовали богадельню для стариков и инвалидов… Организован также детский дом для сирот Там тоже какой-то минимальный паек полагается. Все остальное население предоставлено самому себе. Можно жить, вернее, умереть, по полной своей воле. Управа выдает своим служащим раз в неделю да и то нерегулярно или по килограмму овса или ячменя… или мерзлую картошку..
Голод принял уже размеры настоящего бедствия. На весь город имеется всего два спекулянта, которым разрешено ездить в тыл за продуктами. Они потом эти продукты меняют на вещи. За деньги ничего купить нельзя. Да и деньги все исчезли… Хлеб стоит 800–1000 руб. за килограмм, меховое новое пальто — 4–5000 рублей»…
В перестроечную и постперестроечную эпоху возникла версия о том, что если бы Ленинград сдали немцам, то его население было бы спасено от голодной смерти. Сторонники этой версии как-то забывают поинтересоваться тем, что происходило по другую сторону блокадного кольца, сомкнувшегося вокруг Ленинграда. А ведь на оккупированной немцами территории Ленинградской области голод был не менее страшным, чем в окруженной северной столице.
«24 декабря. Морозы стоят невыносимые. Люди умирают от голода в постелях уже сотнями в день. В Царском Селе оставалось к приходу немцев примерно тысяч 25. Тысяч 5–6 рассосалось в тыл и по ближайшим деревням, тысячи две — две с половиной выбиты снарядами, а по последней переписи Управы, которая проводилась на днях, осталось восемь с чем-то тысяч Все остальные вымерли Уже совершенно не поражает, когда слышишь, что тот или другой из наших знакомых умер. Все попрятались по своим норам, и никто никого не навещает без самого нужнейшего дела. А дело всегда одно и тоже — достать какой-нибудь еды…
27 декабря. По улицам ездят подводы и собирают по домам мертвецов. Их складывают в противовоздушные щели. Говорят, что вся дорога до Гатчины с обеих сторон уложена трупами. Это несчастные собрали свое последнее барахлишко и пошли менять на еду По дороге, кто из них присел отдохнуть, тот уже не встал… Обезумевшие от голода старики из дома инвалидов написали официальную просьбу на имя командующего военными силами нашего участка и какими-то путями эту просьбу переслали ему. А в ней значилось: «Просим разрешения употреблять в пищу умерших в нашем доме стариков». Комендант просто ума лишился. Этих стариков и старух эвакуировали в тыл. Один из переводчиков, эмигрант, проживший все время эмиграции в Берлине, разъяснил нам… что эта эвакуация закончится общей могилой в Гатчине».[176]
Это не описание происходящего в блокированном Ленинграде. Это выдержки из дневника все той же Осиповой, находящейся на оккупированной территории. Советской пропагандой написанное ею никак не назовешь — настроена она была яростно антисоветски, сотрудничала с немцами. Все объясняется особенностями этого региона. Ни Санкт-Петербургская губерния, ни Ленинградская область никогда не славились изобилием продовольствия. Здесь просто невозможно было прокормить население без подвоза продуктов извне. Отсюда и разница в ценах на хлеб — 250 рублей за килограмм в Киеве и 800–1000 рублей под Ленинградом.
Вошь ценою в двести рублей
Существуют свидетельства о том, что рубль имел хождение даже в немецких лагерях для советских военнопленных. И что только рублем не измерялось
Поразительную подробность быта советских пленных описал Анатолий Семенович Хоняк: «В Виннице, как только прибыли на станцию, нам дали поесть заварную муку Клейстер. Сладкая. Это как слабительное. У всех начался понос. И массовая смертность пошла. Посреди этого лагеря бульдозером выкапывали траншею, потом в траншею скидывали трупы, пока она не наполнится, потом закрывали. Все раздетые, голые лежат — смотришь, вырезан кусок тела. Даже людей ели. Костры разводили. Десять рублей стоила ложка супа. Варили человечину. Возможно, и я ее ел. Яму зароют — другую выроют. Что-то страшное: Лежишь на нарах — справа мертвый, слева мертвый, никаких эмоций, как будто так и должно было быть».[177]
За последние десятилетия бесконечного обличения «жестокости» красноармейцев в Германии 1945 года у нас как-то стали забывать, что перед этим творили немцы в СССР и о том, что у идущих «вперед, на Запад» советских солдат, что называется, «вопросы накопились». Очень много вопросов.
Но в таких воистину нечеловеческих условиях среди пленных шла… азартная игра, или беговые состязания, если это можно так назвать: «Появилось много вшей. Даже на бровях по 5–6 штук сидело. Играли со вшами. Положит пятачок и на него в центр свою вошь. Чья быстрее с пятака сбежит — тот выиграл. Играли на деньги. Потом самых быстрых вшей продавали. Ходит такой: «Беговая вошь! Кому беговую вошь?» За нее дают 100–200 рублей. При обилии вшей продавали вошь за деньги».[178]
На первый взгляд это кажется странным: отдавать двести рублей, т. е. двадцать ложек супа, ложек жизни, за быстроногую вошь. Но ведь она могла окупить себя и принести победителю лишние ложки супа. Можно себе представить эти состязания, ставкой в которых были человеческие жизни, измеряемые ложками супа ценой в 10 рублей…
Анатолию Семеновичу удалось бежать и попасть к партизанам, у которых он воевал пулеметчиком. Была возможность сквитаться с немцами и их пособниками за пережитое. Анатолий Хоняк ее использовал сполна.
А после войны он встретил… одного из своих охранников. По воспоминаниям Анатолия Семеновича, среди лагерной охраны «были и наши полицейские. Был даже с нашей деревни мой одноклассник. Случайно встретились с ним в Виннице. Даже когда мы были детьми, он отличался. Его не любили, и не случайно. Говорит: «Я уже присягу принял, помогу и тебе пробиться в полицаи». — «Нет, в полицию я не пойду. Если можешь, принеси кусочек хлеба». — «Нет, хлеб носить запрещено».
Я круглый сирота, родители рано умерли, я их не помню. Рос у бабушки с дедушкой. Окончил среднюю школу; они все сделали, чтобы я стал на ноги. Попросил только сообщить на Родину что меня видел, чтобы меня не ждали. Я не рассчитывал остаться в живых. Кстати, он остался живым, приезжал и просил меня не выдавать, что я его видел. Но я не мог скрывать. Он окончил педучилище. После войны работал в школе у нас на родине учителем. Однажды меня пригласили в Комитет госбезопасности. Я его пожалел, скрыл, подумал: «Молодой, может, ошибся». Протокол подписал. Приехал домой — не могу уснуть: «А может, он людей расстреливал? Может, за ним кровавый след тянется?» Утром встал и пошел: «Знаете, я сказал неправду». Потом его арестовали. Он где-то сидел, но остался живой. Единственное пятно на нашей деревне. Из нашей деревни никто не служил в полиции».[179]