Ефим Гофман - Необходимость рефлексии. Статьи разных лет
Даже внешность Синявского была достаточно необычной. Приземистый, немного сутулый, по-будничному неприметный, он одновременно напоминал некое сказочное существо. Иногда люди, вспоминающие Андрея Донатовича, указывают на его сходство со старичком-лесовичком. У меня же сочетание седой, как лунь, бороды с румяным цветом лица вызывало ассоциации скорее с Дедом Морозом, но – лишённым привычной монументальности, одомашненным, уютным.
В беседах Андрей Донатович обычно бывал немногословен. Тихий, деликатный, он склонен был скорее слушать собеседника, чем говорить. Инициативу беседу охотно уступал искромётно-саркастичной Марье Васильевне. Временами казалось, что Синявский отключается от общения и погружается в свои мысли. Подобные ощущения развеивались внезапными короткими фразами или вопросами писателя, продолжающими разговор по существу.
Представился мне, однако, случай наблюдать и совсем другого Синявского. Это было на лекции о Хлебникове. В порядке иллюстрации Андрей Донатович приводил тогда обширные цитаты из произведений загадочного будетлянина. Впечатление было поразительным. У человека непроизвольно менялся тембр голоса, менялась дикция, но с пресловутым «актерским» чтением эта завораживающая декламация не имела ничего общего. Происходящее воспринималось как самозабвенное погружение в вихревую стихию хлебниковского шаманства.
Писатель не притворялся, не позировал. Он был одинаково естественен и в беседах на московской кухне, и в пространстве поэзии.
Кстати говоря, раз уж зашла речь о чтении стихов, то… Не могу обойти вниманием ещё один существенный момент. Испытывая живой интерес к самым разным литературным жанрам и формам, постоянно ловлю себя на том, что именно поэзию ощущаю как сердцевину, центральный нерв культуры. Все свои эстетические впечатления непременно, пусть и порой неосознанно, соизмеряю со стихами любимых поэтов. Не случайно поразили меня в своё время слова Шаламова о том, что тридцать стихотворений (не важно – сочинённых или выученных наизусть) – это «тридцать общений с Богом». Не случайно так тронула меня поэтоцентричность, органически присущая сознанию Синявского (подробно пишу о ней в статье «Инобытие слова»).
Впрочем, и о содействии исследовательских занятий самопознанию (теме, уже затрагивавшейся выше) Андрей Донатович всё отлично понимал. Подтверждение этого – хотя бы в знаменитой лаконичной формулировке из его книги: «Гуляя сегодня с Пушкиным, ты встретишь и себя самого».
Что же до моих собственных попыток творческих «прогулок» с Синявским, то первоначально они носили характер устных публичных выступлений: на вечере 1998 года в киевском Доме Кино, приуроченном к годовщине смерти писателя и организованном мною совместно с правозащитником и политологом В. Д. Малинковичем; на круглом столе 2003 года, состоявшемся в РГГУ Ещё более значимым в этом смысле стало для меня участие в трёх московских конференциях, проводившихся уже позднее – так называемых Синявских Чтениях (в виде докладов я представил там некоторые идеи своих работ, печатающихся в книге).
На определённом этапе, однако, я понял, что могу писать о Синявском. Первой попыткой стала достаточно небольшая статья «Гулять с ним можно», опубликованная в 2001 году в «Независимой газете». Затем было написано развёрнутое эссе «Пырнуть пером». Появление его в 10-м номере «Знамени» за 2004 год стало первой моей журнальной публикацией. Название этой работы мне показалось уместным сделать и общим заглавием первого раздела книги (куда, наряду с упомянутым эссе, вошли три статьи, написанные впоследствии, а также рецензия на трехтомник лагерных писем Синявского). Раз уж речь зашла о названиях, упомяну и то обстоятельство, что второй раздел сознательно озаглавлен мною так же, как одна из рубрик журнала «Знамя»: «Пристальное прочтение». Две из четырёх статей раздела впервые были напечатаны именно в упомянутой рубрике.
Своя история и у моего обращения к фигуре Варлама Тихоновича Шаламова. Доступа к зарубежным изданиям его произведений у меня не было. Как и большинство читателей, познакомиться с прозой Шаламова я смог лишь тогда, когда она появилась в отечественной печати. Массированный шквал публикаций «Колымских рассказов», потрясавших ужасающим авторским опытом и колоссальной художественной мощью, прошёлся по многим крупнейшим периодическим изданиям перестроечных лет. Среди многочисленных, находившихся в центре тогдашнего общественного внимания, литературных и документальных свидетельств о советско-сталинских лагерях произведения Шаламова явно стояли особняком.
Гораздо позже произошло, однако, событие, резко перевернувшее мои представления об этом писателе и человеке. Речь идёт о материалах записных книжек Шаламова, помещённых в шестом номере «Знамени» за 1995 год. По мере чтения этих записей становилось очевидным, что ничуть не меньше, чем тема лагерей и сталинизма, волновали автора «Колымских рассказов» острейшие идеологические дискуссии 60-70-х годов, не утратившие значимости и сегодня.
С этого момента я стал основательно перечитывать вещи Шаламова, с которыми уже был знаком. И не менее основательно изучать ту часть наследия писателя, которая (по разным причинам) раньше оставалась вне моего поля зрения. Восприятие моё масштабов фигуры Шаламова существенно менялось. Становилось понятным, что в его лице мы имеем дело не только с большим прозаиком, но и с подлинным поэтом, по-настоящему не прочитанным, недооцененным; и – с уникальным читателем (!), чьи отклики на различные литературные явления носят предельно глубокий и своеобразный характер. Точно так же становилось понятным, что подлежат пересмотру и наши представления о многих страницах шаламовской судьбы (в особенности – о последнем десятилетии его жизни).
В обоснованности подобных соображений ещё более я убедился, когда познакомился с работами исследователя из Вологды Валерия Васильевича Есипова, а впоследствии и с ним самим. Относительно недавний выход в свет его биографической книги «Шаламов» в серии «Жизнь замечательных людей» представляется мне значительным событием (и перепечатку здесь, в сборнике, своей рецензии на эту книгу воспринимаю как дело чести). Творческие контакты с В. В. Есиповым и группой его младших коллег-шаламоведов из Москвы – Сергеем Соловьёвым, Сергеем Агишевым, Анной Гавриловой – служат серьёзной поддержкой для моих занятий. С интересом участвую в их проектах. Важным событием, в частности, явилась для меня международная Шаламовская конференция в Праге, организованная при активном участии упомянутой группы исследователей и состоявшаяся в сентябре 2013 года (материал моего доклада на этой конференции лежит в основе статьи о рассказе «Надгробное слово»).
Совсем иной характер носит история моего знакомства с книгами Юрия Валентиновича Трифонова.
Помню себя, одиннадцатилетнего, вслушивающегося в разговоры взрослых об очередном интригующем сообщении какой-то из «забугорных» радиостанций: в «Дружбе народов»… вещь Трифонова… новая, очень смелая… называется, кажется, «Дом на перекрёстке»…
Через несколько месяцев журнал с «Домом на набережной» (как правильно именовалась та самая смелая вещь) очутился и в моей квартире. Очереди на этот номер «Дружбы народов» в библиотеках выстраивались гигантские и родителям его, соответственно, дали – что твоё крамольное самиздатовско-тамиздатовское чтиво! – на… Ну, понятное дело, не на одну ночь, но – всего лишь на три-четыре дня. Куда уж было мне в такой ситуации тягаться со старшими по части скорости чтения!
Но – запомнилось и название повести, и ореол сенсации вокруг неё.
Раздобыть журнал и прочитать «Дом на набережной» удалось мне несколько позже, года примерно через два. Разумеется, не стану делать вид, что тогда, в первый раз читая повесть Трифонова, смог я полностью разобраться в её проблематике. Но одно своё тогдашнее ощущение помню отчётливо: писатель попал в десятку! То есть, иначе говоря, нащупал серьёзнейшую болевую точку. И – ведёт предельно честный, жёсткий, тревожный разговор о чём-то, имеющем самое прямое, не надуманное отношение к моему собственному существованию.
Откровенно признаюсь, что именно этого – столь важного, казалось бы! – ощущения не возникало у меня впоследствии при чтении иных книг, рекомендованных неписанными нормативно-«антисоветскими» правилами хорошего тона: будь то, скажем, «В круге первом», или «Зияющие высоты». Во всех подобных случаях впечатление было таким, как будто читателям предлагается некий свод готовых, заданных заранее идей.
А Трифонов ставил в ситуацию открытого вопроса. Побуждал к самостоятельному осмыслению не только замалчивавшихся властью преступлений сталинского прошлого, но и (что особенно существенно!) животрепещущих проблем тогдашней, позднесоветской действительности. Подталкивал к осознанию наличия сложнейших связей между прошлым и настоящим. К пониманию того, что суть подобных связей не укладывается в рамки любых прямолинейных, «чёрно-белых» установок. И «Дом на набережной»; и позднее прочитанные «Старик», «Время и место», более ранние «московские повести» Трифонова; и спектакли любимовской Таганки по произведениям писателя – всё это на протяжении длительного времени служило мне неизменным камертоном для подобных размышлений.