Дмитрий Мережковский - Грядущий хам
Что мог бы правоверный Герцен ответить еретику Бакунину на эту анафему? Ничего позитивного, а разве только мистическое: credo, quia absurdum[3], - так же, впрочем, как и Бакунин ничего не мог бы ответить Герцену по вопросу об "антитеологическом", но все-таки слишком теологическом основании анархизма, этого непонятного с точки зрения позитивной, то есть относительной, абсолютного освобождения абсолютной личности. В том-то и дело, что у обоих, у Герцена и Бакунина, были такие предельные выводы, дойдя до которых они должны были, глядя друг другу в глаза, рассмеяться, как авгуры. Но они хотели быть не авгурами, жрецами старых богов, а пророками новых, и потому избегали смотреть друг другу в глаза. Каждый, чтобы не смеяться над самим собою, смеялся над своим противником; но во время этого взаимного смеха царапали кошки на сердце обоих.
Почему, в самом деле, общинное владение муравейником должно избавить муравьев от муравьиной участи? И чем дикое рабство лучше культурного хамства?
Когда Герцен бежал из России в Европу, он попал из одного рабства в другое, из материального в духовное. А когда захотел обратно бежать из Европы в Россию, то попал из европейского движения к новому Китаю в старую "китайскую неподвижность" России. В обоих случаях - из огня да в полымя. Какой из двух Китаев лучше, старый или новый? Оба хуже, как отвечают дети. Герцен это знал, но не хотел знать. И когда бегал из одного Китая в другой, то от себя самого бегал, метался в последнем ужасе последнего сознания, что уже не во что верить ни в Европе, ни в России.
"Помилуйте, к чему же после этого вся история?" - спрашивает он себя в одном из своих безнадежных гамлетовских монологов.
"Да и все на свете к чему? Что касается до истории, я не делаю ее и потому за нее не отвечаю"
Но ведь это Каинов ответ. Ведь это байроновская Darkness, последняя "тьма", предел отчаяния, на какое только способна душа человеческая. Ведь ежели вся история бессмыслица, то не из-за чего было и огород городить, бороться с мещанством, деспотизмом, реакцией: будь что будет, все равно весь мир - "дьяволов водевиль"; и, обращаясь ко всему миру, остается воскликнуть, как в 1849 году, после революции, восклицает Герцен, обращаясь к отарой Европе:
"Да здравствует разрушение и хаос! Да здравствует смерть!"
Или, что еще хуже: да здравствует мещанство!
"Христианство обмелело", - утверждает Герцен. Если обмелело, значит, когда-то было глубоким. Почему же не исследует он эту глубину христианства? Не потому ли, что позитивный лот, пригодный для мели христианства, не хватает до дна в глубоких местах?
Вместе с христианством, - добавляет Герцен, - "обмелела и революция". Если они обмелели вместе, не значит ли это, что мель у них общая и общая глубина. Мель позитивная - абсолютное мещанство человека без Бога, глубина религиозная абсолютное благородство человека в Боге. Сам Герцен признает связь революционных идей с религиозными, понимает, что "декларация прав человеческих" не могла бы явиться до и без христианства.
"Революция, говорит он, - так же как реформация, стоит на церковном погосте Вольтер, благословивший Франклинова внука, "во имя Бога и свободы", такой же богослов, как Василий Великий и Григорий Назианзин, только разных толков. Лунный холодный отсвет католицизма (то есть одной из величайших попыток вселенского христианства) прошел всеми судьбами революции. Последнее слово католицизма сказано реформацией и революцией; они обнаружили его тайну; мистическое искупление разрешено политическим освобождением. Символ веры Никейского собора выразился признанием прав каждого человека в символе последнего вселенского собора, то есть конвента 1792 года. Нравственность евангелиста Матфея - та же самая, которую проповедует деист Ж.-Ж.Руссо. Вера, любовь и надежда - при входе; свобода, братство и равенство - при выходе".
Если так, то, казалось бы, прежде чем произносить смертный приговор европейской культуре и бежать от нее к русскому варварству, в отчаянии последнего безверия, следовало подумать, нельзя ли эти два обмелевшие начала всемирной культуры - религию и общественность - как-нибудь сдвинуть с их общей позитивной мели в их общую религиозную глубину. Почему же Герцен об этом не думает? Кажется, все потому же: религиозных глубин боится он еще больше, чем позитивных мелей; ему мерещится в глубине всякой мистики свирепое чудовище реакции, своего рода апокалипсический зверь, выходящий из бездны.
За осторожного Герцена подумал и ответил неосторожный Бакунин, который свел социологическую дилемму Герцена к дилемме теологической или "антитеологической":
"Dieu est, done i'homme est esclave L'homme est libre, done il n'y a point de Dieu. Je defie qui que ce soit de sortir de ce cercle et maintenant choisissons".
"Бог есть, значит, человек - раб. Человек свободен, значит, нет Бога. Я утверждаю, что никто не выйдет из этого круга, а теперь выберем"
"Религия человечества, - заключает Бакунин, - должна быть основана на развалинах религии Божества".
Вольтер утверждал: если нет Бога, надо его изобрести. Бакунин утверждает как раз противоположное: если есть Бог, надо Его упразднить. Это напоминает слова черта Ивану Карамазову:
"Надо разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело. Раз человечество отречется поголовно от Бога, то наступит все новое".
В 1869 году, на Бернском конгрессе лиги Мира и Свободы, Бакунин предложил принять в основу социалистической программы отрицание всех религий и признание, что "бытие Бога несогласно со счастием, достоинством, разумом, нравственностью и свободой людей".
Когда большинство отвергло эту резолюцию, Бакунин с некоторыми членами из меньшинства образовал новый союз, Alliance Socialiste, первый параграф коего гласил: "Союз объявляет себя безбожным" (athee).
Этот яростный "антитеологизм" есть уже не только отрицание религии, но и религия отрицания, какая-то новая религия без Бога, полная не менее фанатическою ревностью, чем старые религии с Богом Тургенев удивился, услышав о выходке Бакунина на Бернском конгрессе. "Что с ним случилось! - спрашивал у всех Тургенев. - Ведь он всегда был верующим, даже Герцена бранил за атеизм. Что же с ним такое случилось?"
Понятно, для чего нужно черту уничтожить в людях идею о Боге: на то он и черт, чтобы ненавидеть Бога. Но М.А.Бакунин, несмотря на всю свою антитеологическую ярость, не черт, а простой человек, да к тому же еще религиозный. Что же с ним, в самом деле случилось? Отчего он вдруг возненавидел имя Божие и, как одержимый, начал богохульствовать?
"Если есть Бог, то человек - раб", утверждает Бакунин. Почему? Потому что "свобода есть отрицание всякой власти, а Бог есть власть". Это положение Бакунин считает аксиомой. И действительно, это было бы аксиомой, если бы не было Христа Христос открыл людям, что Бог - не власть, а любовь, не внешняя сила власти, а внутренняя сила любви. Любящий не желает рабства любимому. Между любящим и любимым нет иной власти, кроме любви; но власть любви уже не власть, а свобода.
Совершенная любовь - совершенная свобода. Бог - совершенная любовь и, следовательно, совершенная свобода. Когда Сын говорит Отцу: не Моя, а Твоя да будет воля - это не послушание рабства, а свобода любви. Нарушить волю Отца Сын не потому не хочет, что не может, а потому не может, что не хочет.
Дилемме Бакунина, утверждающей Бога ненависти и рабства, то есть, в сущности, не Бога, а дьявола, можно противопоставить другую дилемму, утверждающую истинного Бога, Бога любви и свободы:
"Бог есть - значит, человек свободен, человек - раб, значит, нет Бога. Я утверждаю, что никто не выйдет из этого круга, а теперь выберем".
Все верующие в Бога всегда были рабами, согласился бы Герцен с Бакуниным. Но идею о Боге, идею высшего метафизического порядка нельзя подчинять опыту низшего исторического порядка. Да и полно, все ли верующие в Бога были рабами? А Иаков, боровшийся с Богом, а Иов, роптавший на Бога, а израильские пророки, а христианские мученики?
Бакунин и Герцен, желая бороться с метафизической идеей о Боге, на самом деле борются только с историческими призраками, искажающими преломлениями этой идеи в туманах политических низин; борются не с именем Божиим, а с теми богохульствами, которыми "князь мира сего", вечный политик, старается закрыть от людей самое святое и страшное для него, дьявола, из всех имен Божиих: Свобода.
Конечно, величайшее преступление истории, как бы второе распятие, уже не Богочеловека, а богочеловечества, заключается в том, что на кресте, знамении божественной свободы, распяли свободу человеческую. Но неужели Бакунин и Герцен решились бы утверждать, что в этом преступлении участвовал сам Распятый, что Христос желал людям рабства? Неужели Бакунин и Герцен никогда не думали о том, что значит ответ Христа дьяволу, который предлагает Ему власть над всеми царствами мира сего: ибо она принадлежит мне, - говорит дьявол, - и я кому хочу, даю ее. Ежели Тот, Кто сказал: Мне принадлежит всякая власть на земле и на небе, - отверг всякую государственную власть как принадлежащую дьяволу, то не значит ли это, что между истинною внутреннею властью любви, свободой Христовой, и внешнею ложною властью, рабством, - такая же разница, как между царством Божиим и царством дьявола? Неужели Бакунин и Герцен никогда не думали о том, что значит и это слово Христа: Я научу вас истине, и истина сделает вас свободными. Ежели для них это не сдержанное, то, может быть, на самом деле, это только не понятое, не вмещенное слово: Вы теперь не можете вместить; когда же приидет Он, Дух истины, то наставит вас на всякую истину. И на ту последнюю истину любви, которая сделает людей свободными.