Эндрю Соломон - The Irony Tower. Советские художники во времена гласности
Если я рассказываю об искусстве и о художниках советского авангарда в основном через собственные впечатления и переживания, то это потому, что у меня есть свой собственный, а не чужой опыт. Еще важнее то, что это, возможно, самый действенный способ изложить такой материал. Мое восприятие этих людей и их жизни сформировалось под воздействием моего к ним уважения, моей любви, моих предубеждений, моего иностранного происхождения, моего невежества, а порой и моего разочарования. Во многих отношениях мои познания недостаточны: я, например, все еще не говорю по-русски настолько хорошо, чтобы поддерживать полноценную беседу, так что многочасовые разговоры, которые легли в основу этой книги, велись по-английски или по-французски, иногда кто-нибудь из художников помогал переводить реплики другого. Мне повезло, что почти все, кто упоминается в этой книге, более или менее бегло говорят на одном из европейских языков. Их жизнь и работа говорят о важности морального выбора, делать который приходится в условиях недостаточной информированности, о необходимости иметь свое мнение о том, о чем, говоря по-человечески, иметь свое мнение стоит, – на основании информации или без нее. Отказ от суждения по поводу каких-либо людей или событий чаще всего оправдывает жестокие действия властей, ждать, пока будет достаточно информации, чтобы вынести свое суждение, есть способ оставаться немым, что, по понятиям этих людей, бессовестно. В поисках того, что было им неведомо, и того, что, возможно, так и останется непознаваемым, они пришли к великим прозрениям и сумели создать внушительную этическую парадигму, я могу лишь моделировать то, что пишу, в соответствии с заданными ими параметрами.
Отказываться от морального или человеческого суждения на основании недостаточности информации, может быть, и неправильно, но выносить на этом же основании суждения о художественных произведениях – глупость очевидная, и если Запад последнее время старается избегать первого, то во вторую ошибку мы бросились очертя голову. Эта книга – скорее о нравственности, чем об эстетике, я пытался описать некую ситуацию, не углубляясь в подробности работы каждого художника, если только это не помогало понять какие-то знаковые вещи, продемонстрировать жизненные приоритеты художников, или их предубеждения. Я решил, что не стоит использовать в качестве иллюстраций те картины или инсталляции, о которых идет речь в этой книге, чтобы не возникло ощущения, что это – некие вехи советского авангардного искусства, у которого, я считаю, нет никаких вех. Мне показалось, что лучше предоставить возможность выбора самим художникам, поэтому, приняв их собственное предложение, я попросил основных героев книги сделать черно-белый рисунок или карандашный набросок. Работы, представленные здесь, в большинстве случаев являются скорее чем-то вроде автографа. Некоторые рисунки подробны, некоторые – нет. Некоторые художники потратили огромное количество времени на эти работы, некоторые – нет. Важно то, что они сами создали нечто для этой книги, которая посвящена им. Свен Гундлах сказал: «В нынешнюю эпоху Горбачев вынуждает людей взять на себя некую финансовую ответственность, чтобы, если им будет нечего есть, они сами оказались в этом виноваты, то же самое и здесь: если работы, которые мы делаем для твоей книги, не скажут того, что мы хотели бы сказать в связи с твоим текстом, мы сами будем виноваты.
Я думаю, для художника в период перестройки это хорошая политика».
На некоем уровне это книга об одном отдельном сообществе, о тех, кто в него входит, их приключениях и свершениях за последние несколько лет, об их философии и жизненном опыте. Но одновременно мне хотелось рассказать о различии в способах коммуникации на Западе и на Востоке, взглянуть на контакт двух очень разных культур, где объяснение жизненного опыта отдельной группы является символическим изображением некоего более широкого опыта, который сейчас формирует мир. Западу трудно воспринимать гласность и перестройку не как свой триумф, слишком часто приходится читать, что мы, наконец, выиграли холодную войну, что народы СССР убедились в том, что шли по ложному пути, что они решили стать такими, как мы. Это неправда. Жизнь в Советском Союзе и жизнь на Западе не станет одинаковой, советские ценности и западные ценности всегда будут разными. Если Запад в состоянии воспринять от СССР столько же, сколько Советский Союз сейчас пытается воспринять от Запада, тогда произойдет нечто, что трудно будет переоценить. Серьезность, настойчивость и идеологический оптимизм людей в СССР, их глубокая приверженность правде в целом (несмотря на злоупотребления, которые расцветают пышным цветом, когда доходит до частностей), надежда, выжившая вопреки нечеловеческим злодеяниям и по-прежнему прекрасная – жалко будет потерять эти благословенные дары, если они останутся невостребованными в мире самодовольства и самоуспокоенности.
Мы в Москве
Я начал понимать кое-что о жизни советских художников в тот самый день, когда меня кинуло Министерство культуры. На самом деле я начал кое-что понимать как раз потому, что министерство меня кинуло, и, пожалуй, я не погрешу против истины, если скажу: то, что оно меня кинуло, – это лучшее, что случилось со мной в Москве. Девятого июля 1988 года в десять часов утра я стоял в гостинице «Международная» у дверей помещения, где обосновались сотрудники министерства на время подготовки и проведения аукциона «Сотбис», посвященного советскому авангарду[1] и современному искусству, – именно по этому поводу меня командировал в Москву один английский журнал. За стеклянными стенами комнаты было темно. Я сумел разглядеть стол, за которым сидел накануне, когда приезжал сюда, чтобы договориться о посещении мастерских некоторых художников.
«Ну, конечно же, мы найдем вам переводчика», – заверил меня замминистра культуры, генеральный директор Всесоюзного художественно-производственного комбината имени Вучетича Сергей Попов. Лена Олихейко, координатор от Министерства культуры по работе с художниками – участниками аукциона, добавила: «Мы дадим вам одного из наших лучших переводчиков, который разбирается в искусстве». Но в десять утра поблизости не наблюдалось ни переводчика, ни Сергея Попова, ни Лены Олихейко. Я решил подождать: другого выхода у меня все равно не было, к тому же мне говорили, что ждать в Москве приходится часто.
Примерно в десять тридцать появилась женщина со страдальческим выражением лица, державшая в руке ключ от заветного помещения.
Я радостно приветствовал ее в уверенности, что это и есть обещанный переводчик, и тут же начал взволнованно, но вполне дружелюбно что-то бормотать об интервью, которые я запланировал на сегодня. Женщина скользнула по мне невидящим взглядом, пожала плечами, вошла в контору и принялась рыться в бумагах. Попытавшись войти следом, я обнаружил, что она заперлась на ключ.
Константин Звездочетов, 1987
Я постучался, сначала тихонько, потом более энергично. Никакой реакции. Через стекло я видел, как она что-то читает. Потом она сняла трубку и стала куда-то звонить. Я подумал, может быть, она пытается что-нибудь выяснить как раз в связи с моими проблемами. Я вежливо, как мне казалось, подождал, пока она закончит, и постучал еще раз. Она закурила и принялась читать, время от времени поглядывая на меня через стеклянную стену без интереса, но с некоторым раздражением, словно на назойливую муху. Я снова постучал в дверь. Она вспыхнула, потом встала и отворила дверь.
«Я немного волнуюсь…» – начал было я, но продолжить мне не удалось. Она раскрыла рот, и из него излилась волна враждебности, накрывшая меня с головой. Для пущей выразительности она вставляла в свою речь шпильки на английском, но основное было высказано по-русски. «Мне кажется, вы не понимаете…» – попытался я вклиниться, но она захлопнула дверь прямо у меня перед носом. Я вновь очутился перед стеклянной стеной, но уже не в роли прилипчивой мухи: на меня бросали грозные взгляды, какими римляне, наверное, встречали в свое время приближающихся гуннов.
Примерно через десять минут появилась другая женщина, она улыбнулась мне, кивнула и прошла в контору. С некоторым трепетом я снова постучал в дверь, только что пришедшая женщина вышла и снова улыбнулась, очень приветливо.
Я объяснил ей свое положение, представлявшееся мне все более и более затруднительным. Было одиннадцать часов, а на десять тридцать у меня была назначена встреча с семью художниками.
Я боялся, что они подождут и разойдутся, но еще больше я боялся, что они подумают, будто ни они, ни их работы мне неинтересны, будто я отнесся к ним свысока, пренебрег ими. В то время я имел весьма смутные представления о жизни в Москве.
Вторая сотрудница Министерства культуры разительно отличалась от первой. Она согласилась с тем, что ситуация ужасная, выразила крайнее удивление, узнав, что у меня нет переводчика, и признала, что нужно немедленно что-то предпринять. Она попросила меня подождать и вернулась в контору. Я видел, как она куда-то звонила, вела какие-то оживленные переговоры. Я немного успокоился, полагая, что ей удалось овладеть ситуацией. Еще через полчаса женщина вышла и сказала: «Переводчика нет». Я терпеливо объяснил еще раз, что на сегодня у меня множество договоренностей и что переводчика мне обещал не кто-нибудь, а сам Сергей Попов. Она выслушала мои объяснения и кивнула. «Да, – сказала она, – я все понимаю.