Борис Мансуров - Лара моего романа: Борис Пастернак и Ольга Ивинская
— Ах, Олюша, как нехорошо ты поступила. Меня ведь ждут у мостика люди. Как им теперь без подарков в этот день?
Причиной моего переезда от Кузьмича стала болезнь Бори в 1957 году и ухудшение состояния его здоровья после дней нобелевской травли. Ему стало трудно делать дальние переходы, а путь до шалмана был на треть короче, чем до Кузьмича. Вскоре в праздничные дни Боря стал появляться у меня позже обычного, принося приветы от Кузьмича и измалковских соседей. На мой молчаливый вопрос кивал:
— Да, да, Олюша, им это доставляет радость, и таких радостей им не хватает в жизни. А нам вдвоем хорошо и радостно всегда.
И как можно было обижаться на такого небожителя? Я, конечно, смеялась и обнимала Борю.
Любовь соседей к Боре была всеобщей и искренней. На похороны Пастернака пришли сотни жителей измалковской округи. На одной из фотографий того дня запечатлен наш Кузьмич на крыльце Большой дачи, а за ним видна фигура Булата Окуджавы.
«ДРУЗЬЯ, РОДНЫЕ — МИЛЫЙ ХЛАМ…»Об истории, связанной с появлением этого необычного стихотворения, Ивинская написала в своей книге. Некоторые новые подробности я узнал от нее в нашем разговоре:
Наговоры на меня завистливой писательской верхушки и окружения Большой дачи раздражали Бориса Леонидовича. Осуждение моей тлетворной, антисоветской роли в создании романа приводило Пастернака в негодование. Благожелательный во всем, в такие минуты он становился резким и нетерпимым. Главным исполнителем роли назойливого советчика был актер МХАТа, многократный сталинский лауреат Борис Ливанов[149]. Он быстро приходил в состояние возбуждения после выпитого и бесцеремонно приступал к советам и оценкам ошибок Пастернака[150].
Вслед за Ливановым к советам приступали и другие участники трапезы, осуждая наши с Борей отношения, которые «видят все в Переделкине и знает вся писательская Москва». О ханжестве и пресмыкательстве перед властью всей писательской Москвы Борис Леонидович знал и раньше, но эти качества у окружения Большой дачи особенно обострились в дни травли Пастернака за Нобелевскую премию. Тогда исчезли с дорожек дачи друзья застолий, а родные в панике требовали от Пастернака отказаться от премии. Мне с Ариадной при поддержке узкого круга друзей удалось спасти Борю от гибели и наладить его жизнь. Друзья застолий появились на Большой даче снова.
13 сентября 1959 года за воскресным обедом Ливанов после выпитого вновь стал говорить об «ошибках Пастернака, который не слушает советов своих настоящих друзей, попал под влияние антисоветских личностей, которых и тюрьма не исправила». Разомлев от выпитого, Ливанов стал кричать на жену Погодина, что ее муж бездарь и что на его пьесы ходят во МХАТ только из-за таланта Ливанова. Незадолго до того Погодину дали большую премию, а Ливанова не включили в список[151].
Боря резко потребовал от Ливанова замолчать. В понедельник утром он пришел ко мне, рассказал о воскресном скандале и написал жесткое стихотворение «Друзья, родные — милый хлам…». В тот день он послал письмо-отповедь Борису Ливанову[152], где были такие слова: «Около года я не мог нахвалиться на здоровье и забыл, что такое бессонница, а вчера после того, что ты побывал у нас, я места себе не находил от отвращения к жизни и самому себе. <…> Мне слаще умереть, чем разделить дым и обман, которым дышишь ты. <…>Я говорил и говорил бы впредь нежности тебе, Нейгаузу, Асмусу. А, конечно, охотнее всего я всех бы вас перевешал. Твой Борис». Прочитав мне это письмо, Боря сказал:
— Убивая меня, эти лжецы и трусы еще требуют, чтобы я им посвящал стихи[153].
Б. Ливанову
Друзья, родные — милый хлам,
Вы времени пришлись по вкусу.
О, как я вас еще предам
Когда-нибудь, лжецы и трусы.
Ведь в этом виден Божий перст,
И нету вам другой дороги,
Как по приемным министерств
Упорно обивать пороги.
В нашей беседе с Ольгой Ивинской в 1994 году о времени после нобелевской эпопеи я выразил удивление тем, что такое бесхитростное стихотворение, как «Нобелевская премия», наделало столько шума. Ольга Всеволодовна решила подробно прокомментировать историю его появления. Это была одна из особенно волновавших ее тем, и разговор продолжался на протяжении нескольких наших встреч.
Я должна рассказать вам все подробно, потому что Вадим[154] запрещает мне это делать в печати, чтобы не настроить против нас Евгения Пастернака. Но я давно поняла, что Евгений всегда будет действовать в интересах властей. Не случайно органы отправили Евгения в 1989 году в Стокгольм получать Нобелевскую премию Пастернака, о чем Евгений даже не сообщил нам. А ведь отец запретил ему касаться всего, что связано с заграничными делами Пастернака. Я должна многое рассказать, пока есть силы.
Неприязнь Евгения ко мне, о которой предупреждал Боря еще летом 1953 года, пробивается в его трудах, где Евгений стал сочинять небылицы о нашей с Борисом Леонидовичем жизни. О собственных неприглядных поступках по отношению к отцу он, конечно, молчит. Евгения испугала правда записок Зои Маслениковой, и он не включил их в сборник, готовившийся к 100-летию Пастернака[155]. После «нобелевских» дней Ариадна навсегда вычеркнула из списка порядочных людей все семейство Пастернаков. Жестоким ударом для Бори стало появление утром 28 октября на Большой даче Евгения и Лени с ультиматумом: если Пастернак не откажется от Нобелевской премии, то сыновья отрекутся от него. Боря в гневе выгнал обоих. Тогда Зинаида кричала на Борю: «Ты чудовище и злобствующий эгоист, тебе наплевать на судьбу детей. Леню вышвырнут из университета и дачу отнимут. Евгения выгонят с работы. Но мы все от тебя откажемся и спасем будущее детей».
Накануне, 27 октября, Пастернака исключили из членов Союза писателей[156]. Мне сообщил об этом вечером Евтушенко. Я собрала важные рукописи и письма Бори, и мы с Митей утром 28 октября поехали в Измалково, чтобы спрятать материалы и поддержать Борю. Ведь озлобленные писатели потребуют изъять и уничтожить все рукописи «антисоветчика», как это было при моем Сталинском аресте в 1949 году — тогда сожгли книги Ахматовой, Цветаевой и более 400 листов писем и стихов.
Только мы с Митей вошли в избу, как появился Боря, растерянный и бледный. Он при Мите стал говорить, что больше не может этого выдержать, и просил меня вместе уйти из жизни, как Ланны. Незадолго до этого литератор Лозман (Ланн), с которым в 20-х годах дружила Цветаева, отравился вместе с женой, не выдержав гонений со стороны властей и писательских бонз. Боря, потрясенный трагедией Ланна, был в шоке от предательства сыновей. Я успокаивала его:
— Дети не виноваты, ведь их заставили предъявить тебе ультиматум.
Упросила дать мне два дня, чтобы выяснить, что нам грозит, и в случае безысходности вместе уйти из жизни. Бедный Митя, растерянный и бледный, со всем согласился и выбежал из избы.
Несколько успокоившись, Боря говорил:
— Знаешь, никогда не верил, что Леня сможет предать меня. То, что Евгений предаст в беде, я понял, когда он по указанию Зины явился в Переделкино, чтобы разлучить нас[157]. Какой пример порядочности он может дать сыну? Каким вырастет ребенок в семье трусливого и малодушного отца? Бог отвратил — не назвали ребенка моим именем[158].
И с горькой усмешкой добавил:
— А еще третьего дня Зина платье выбирала, в котором ей ехать за Нобелевской премией[159].
Я настойчиво просила Борю не предпринимать никаких действий и подождать, пока я выясню реальную ситуацию. Он согласился, и Митя пошел проводить Бориса Леонидовича на Большую дачу. Боря сокрушался, что сын стал Павликом Морозовым, и называл Евгения «жалким… подобием»[160].
В отчаяньи я решила идти к Федину, чтобы спасти Борю. Федин был связан с властью, но всегда любил Борины стихи и роман до скандала хвалил. Мой крик о помощи взволновал Федина, и он при мне позвонил Поликарпову. Тот назначил срочную встречу на 29 октября[161].
Страх за судьбу Лени у Бориса Леонидовича был столь велик, что утром 29 октября он едет в Москву и шлет отказную телеграмму. Затем приходит к нам на Потаповский и торжественно объявляет:
— Я только что отправил в Стокгольм телеграмму с отказом от Нобелевской премии.
Мы с Ириной так и ахнули от неожиданности. Только Ариадна стала успокаивать:
— Ну вот и молодец, Боренька, вот и молодец.
Я не понимала, зачем он это сделал, когда премия уже присуждена и советские власти с охотой заберут деньги себе? Меня особенно поразило, что Боря мог поступиться своей честью. После благодарственной телеграммы, которую я по его поручению отправила 24 октября в Стокгольм — «Бесконечно благодарен, тронут, горд, удивлен, смущен» — он даже «под угрозой расстрела» не смог бы оскорбить Нобелевский комитет отказом. Варлам Шаламов был очень возмущен этим отказом Пастернака. Шаламов говорил мне: «Ведь одна Нобелевская стоит тысячи холуйских Сталинских премий!»