Итоги Итоги - Итоги № 44 (2012)
— В отличие от его брата, рвавшегося на Запад.
— Так нельзя говорить. Никуда он не рвался! Дмитрий Кончаловский был классическим русским европейцем, крупным историком, профессором. Он читал в Московском университете лекции по римскому праву, пока большевики не выгнали его, не лишили кафедры. Потребовали конспекты, желая убедиться, нет ли в них крамолы, а Дмитрий Петрович ответил, что выступает перед аудиторией по памяти. Он не простил такого отношения и позволял себе жестко отзываться о советской власти. Опасаясь ГУЛАГа, перед войной уехал в Белоруссию, поближе к польской границе, и там ждал немцев, веря, что те принесут избавление от ненавистных ему большевиков. Однако скоро Дмитрий Петрович убедился, что Гитлер хочет превратить Россию в германскую колонию. Конфликт с оккупационными властями закончился тем, что его отправили в лагерь для перемещенных лиц… В 47-м он перебрался в Париж, где и умер, до конца жизни так и не примирившись с Советами. Это стало трагедией для моего деда. Имя Дмитрия Петровича не упоминалось в доме, я впервые услышал его лишь в шестидесятые годы…
— Если у Дмитрия Кончаловского были поводы бороться с системой, ваш отъезд из СССР выглядел не вполне логично. Вы сняли четырехсерийную «Сибириаду», пользовавшуюся успехом на родине и получившую Большой приз жюри Каннского кинофестиваля 1979 года, в конце концов, стали народным артистом РСФСР и вдруг — поспешный отлет в Голливуд.
— Не поспешный… Меня давно раздражала необходимость каждый раз ходить на выездную комиссию райкома партии и выслушивать тупые вопросы склеротических ветеранов, решавших, можно ли выпускать меня из страны. После женитьбы в 69-м на француженке Вивиан Годэ я получил право время от времени легально летать в Париж. В Советском Союзе такой привилегией обладали считаные единицы — Володя Ашкенази, Борис Спасский, Володя Высоцкий, чьи жены тоже были иностранками. Но о полной свободе речь не шла. Я хотел путешествовать, жить, где хочу, сколько хочу и когда хочу. Снимая «Сибириаду», понимал: картина может стать моим мостиком на Запад. Закончив фильм, объявил о желании уехать.
— Почему не сделали этого раньше, когда на полку положили вашу «Асю Клячину»? Чем не повод?
— В 68-м году и думать не смел об отъезде! Меня никто не отпустил бы, значит, пришлось бы бежать, оставляя в заложниках семью. Я ведь не сумасшедший, правда? Проблемы с «Асей» возникли почти в одно время, что и у Тарковского с «Андреем Рублевым». Мы оба сразу стали героями в глазах московской интеллигенции. Когда перекрывают кислород, твой образ приобретает черты страдальца. Начались подпольные просмотры картины в малоприспособленных залах на крохотных экранах. Помню, как в журнале «Искусство кино» люди затаив дыхание смотрели сцену похорон старика. В небольшую комнату народу набивалось под завязку — душно, тесно, не повернуться. Великому Виктору Шкловскому даже стало плохо с сердцем. Пришлось включать свет, искать валидол… И еще один эпизод врезался в память. Я привозил «Асю» в Ленинград на предпремьерный показ еще до официального запрета картины. В Доме кино собралась питерская интеллигенция. Когда фильм закончился, на сцену вышел Кеша Смоктуновский и встал передо мной на колени. Такое забыть невозможно!
— Словом, «Ася» сделала вас борцом с режимом?
— Отношение ко мне всегда было двойственным: с одной стороны, сын успешного советского писателя, с другой — что-то вроде диссидента. Хотя, должен сказать, ни «Ася», ни «Андрей Рублев» не подрывали устоев советской власти. Дело в ином. Эстетика этих фильмов не вписывалась в каноны социалистического реализма, картины выбивались из общего ряда, были непонятны, а что непонятно, то враждебно. Поэтому их и не выпустили на широкий экран. Наши с Тарковским друзья в ЦК партии — Бовин, Шишлин, Черняев — очень хотели помочь. Показали «Рублева» Брежневу. После обеда Леонид Ильич минут пятнадцать смотрел фильм, а потом вышел из зала со словами: «Скука страшная! Пойду играть на бильярде». Все! Этого оказалось достаточно.
— А кто приговорил «Асю»?
— Зачем вынуждаешь ворошить истории почти полувековой давности? Уже и фамилии тех людей вспоминаю с трудом…
— И все же, Андрей Сергеевич.
— Тогда я ничего не знал, лишь через много лет мне рассказали, что «Асю» запретили из-за… Пражской весны. Похоже на детектив! Дело в том, что Катушев, бывший в то время первым секретарем Горьковского обкома, когда-то жил в общежитии Высшей партшколы при ЦК КПСС с будущим главой чешских коммунистов Дубчеком, который в 68-м и затеял эту «весну». Политбюро решило направить Катушева в Прагу, чтобы тот по старой дружбе посоветовал экс-сокурснику не лезть на рожон. Но секретарь обкома — мелкая сошка для ведения переговоров с лидером братской компартии. И Катушева срочно повысили до секретарей ЦК. Тем не менее план провалился, Дубчек уже не мог остановить процесс, даже если бы захотел...
— Каким боком тут «Ася»?
— Ты же сам попросил, чтобы я рассказал. Слушай. Катушев посмотрел мою картину, и она страшно ему не понравилась. Новоиспеченный секретарь ЦК позвонил руководителю Госкино Романову и высказал неудовольствие. А тот уже знал, что Катушев становится фигурой международного значения, и немедленно отреагировал. Вот так мнение партчиновника стало решающим в судьбе фильма… Повторяю, в 68-м я этого не знал и до последнего надеялся, что «Асю» покажут зрителям. Так совпало, что я должен был лететь на месяц в Лондон, чтобы вместе с отцом доработать сценарий «Щелкунчика» для совместной постановки с Энтони Асквитом, известным британским режиссером, большим поклонником балета и сыном премьер-министра Великобритании. Перед вылетом из Шереметьево я позвонил работавшему в отделе культуры ЦК КПСС Куницыну и спросил об «Асе». Георгий Иванович хороший был мужик — фронтовик, но что он мог поделать? Ответил, мол, новости скверные. Руководящие товарищи возражают. Настроение у меня испортилось, и в таком состоянии я сел в самолет, улетавший в Лондон. И попал в другое измерение!.. По предрождественскому городу, как в романах Диккенса, спешили мужчины в котелках и с тросточками в руках, держа под руку костлявых спутниц в вечерних платьях с оголенными плечами, кутавшихся в немыслимые меховые боа. Но наповал меня сразила тележка со свежей клубникой на углу Пикадилли и Бонд-стрит... Я-то привык видеть ягоду лишь летом на грядках... Однако самый запоминающийся момент случился ближе к концу поездки, когда англичане выдали суточные. Я сразу прощупал запечатанный конверт: толстый! Не терпелось проверить содержимое, пошел в туалет, сел на стульчак и стал считать купюры. Двести фунтов — фантастическая сумма для советского человека! Я пропил деньги в последний вечер. Угощал шампанским приглянувшуюся китаяночку, лиловый негр играл на рояле… Это было гениально, феерически! В номер вернулся к шести утра. Папа прождал меня всю ночь, ни на минуту не прилег, ходил в подштанниках из угла в угол и встретил словами: «Па-паследний раз еду с тобой! И ты никогда больше не па-паедешь за границу!» Но мне ведь хотелось не ездить, а жить! Я бродил по улицам вечернего Лондона, беззастенчиво заглядывал в незашторенные окна, видел свечи на столах, постаревшие от времени картины на стенах, огонь в каминах и думал, что рядом течет иная жизнь, но я к ней, увы, не принадлежу. Утром вне зависимости от желания мне предстояло сесть в самолет и лететь в Москву. Чтобы стать частью мира, который так манил, я должен был вырваться из Советского Союза. Вот что делало меня несчастным! О намерении попасть на Запад никому особенно не рассказывал. Кажется, даже Никите. Лишь родителей предупредил. Папа пытался отговорить, мама плакала, но желание уехать пересилило все остальное, стало одержимостью, я ничего не мог с собой поделать. Никаких сомнений не было. Когда в начале 80-го года улетал из Москвы и сквозь покрытый инеем иллюминатор смотрел на мерзнущего на ветру пограничника, вдруг мелькнула мысль: увижу ли еще хоть раз этот аэропорт и этих людей? А потом начались кошмары. Года два снился глава Госкино СССР Ермаш, повторялся один и тот же сон: будто я в кабинете у Филиппа Тимофеевича и с ужасом размышляю, как же выбраться оттуда. Вроде и выездная виза в паспорте стоит, но могут ведь не выпустить… Нет, мой отъезд был предопределен. Еще на «Романсе о влюбленных» говорил об этом Ие Саввиной. Мы шли после съемок мимо зоопарка, недалеко от которого она жила, и я сказал, что больше не могу оставаться в Союзе, хочу уехать. Ия была большим моим другом, все правильно понимала. Спорить не стала, лишь попросила: «Не торопись, заверши фильм». У меня сохранились глубокие, умные письма Ии. Тогда люди еще писали друг другу, а не обменивались эсэмэсками…
— Как Никита Сергеевич перенес ваш отъезд?