Михаил Салтыков-Щедрин - Письма о провинции
Но возвратимся к исходной точке настоящего письма. Не может подлежать сомнению, что провинция сама признаётся в своем бессилии. Даже в тех немногих случаях, когда ей действительно приходится задуматься над мыслью о необходимости обновить свои силы, она приступает к делу не прямо, а изобретает искусственную обстановку, не только не ведущую к разрешению возникающих вопросов, но положительно затемняющую их. Понятно, что при таком неумении освободить свою мысль, свои взгляды на положение, она остается на одном месте и не может извлечь всех выгод даже из тех реформ последнего времени, которые наиболее благоприятствуют ее развитию.
Крестьяне, между прочим, составляют один из главных кошмаров провинциальной интеллигенции. Как были они «меньшею братией», так и остались ею, несмотря на вновь открытые «великолепные свойства соединяться и не помнить зла». Они поголовно пьянствуют, они не выполняют принимаемых ими на себя обязанностей, они допускают безрасчетные разделы семей; словом сказать, совершенно отбились от рук, приобрели привычку грубить и почти утратили человеческий образ, сохранив однако… «великолепные свойства соединяться и не помнить зла». Не мешает прибавить к этому перечню, что, кроме того, они сохранили еще «великолепное свойство» уплачивать подати и отбывать натуральные повинности и что все расходы по части сближений и слияний должны пасть не на кого иного, а на тех же пьяных и отбившихся от рук крестьян. Мы охотно рисуем картины разврата русского крестьянина, а в результате оказывается, что нигде не выпивается вина так мало, как в России, и что в большинстве случаев от крестьян же идет инициатива относительно учреждения сельских школ. Это должно было бы воздержать нас от голословных обвинений.
Для того чтобы лучше понять, в каком виде представляет действительность общественное положение нашего крестьянина, возьмем для примера хоть вопрос о правоспособности. Говорят, крестьянин правоспособен, и действительно, мы думаем, что правоспособность крестьян составляет одно из лучших приобретений, данных реформою 19 февраля. Затем спрашивают: чтов же сделали крестьяне из этой правоспособности? Какую пользу они извлекли из нее для себя и для общества? Этого одного вопроса бывает совершенно достаточно, чтоб возбудить целый поток самых непринужденных шуток. Но позвольте, милостивые государи! Во-первых, этот вопрос можно предложить и не одним крестьянам, в пользу которых все-таки найдутся кое-какие оправдания, а и другим, для которых возможность оправдаться гораздо труднее; а во-вторых, ужели же не всем достаточно известно, что слишком часто намерения самые добрые и совершенно ясные не ограждены от сюрпризов самых невероятных и неожиданных? Стоит только сослаться на так называемые мужицкие бунты, чтоб убедиться в том, в каком тесном положении иногда находится крестьянская правоспособность.
Известно, что у нас в некоторых местностях каждогодно происходит по нескольку бунтов. Это словно болезнь какая-то или, пожалуй, просто дурная привычка. Во всяком случае, это явление очень любопытное; но чтобы читатель не пришел от него в отчаяние и мог убедиться, что «черт совсем не так страшен, как его малюют», мы постараемся рассказать здесь один примерный бунт, не в том, разумеется, виде, как его обыкновенно малюют, а в том, как он зарождается и происходит в действительности.
В силу упоминаемой выше правоспособности, крестьяне, как и все вообще члены русской семьи, обладают правом петиции или ходатайства. Они могут терпеть стеснения со стороны поставленных для управления ими лиц, могут терпеть ущербы вследствие предпринимаемых относительно их и не оправдываемых законом мер; наконец, в качестве людей, они могут даже ошибаться, то есть видеть нарушение права там, где его в действительности нет, в каковые ошибки они впадают, впрочем, весьма осмотрительно, ибо знают, что от них, и только от них одних, требуется, чтоб они были мудры как змии и кротки как голуби. Состоя под ярмом общинного управления, они всякую меру, всякое распоряжение, а стало быть, и всякое злоупотребление закона ощущают живее, ибо ощущают его, во-первых, лично каждый за себя и, во-вторых, за всю общину. Отсюда необходимость сходок, необходимость общего совета, а так как целым обществом ходатайствовать неудобно и неучтиво, то из этого проистекает надобность в избрании ходоков или ходатаев. Кажется, до сих пор все идет законно, и ежели дело пойдет дальше своим естественным путем, то никакого замешательства от подобных ходатайств быть не должно. Если ходатаи правы — требуется удовлетворить их; если не правы — следует отказать, употребив, конечно, несколько лишних минут, чтобы отказ был выражен в форме для них вразумительной.
Но мы, провинциалы, смотрим на это дело иначе, ибо у нас на первом плане «принципы». В наших глазах крестьянин совсем не обыватель, а подчиненный. Ежели он прав, то хотя и можно удовлетворить его, но или только вполовину, чтоб очень не возмечтал, или не сейчас, а со временем и, во всяком случае, так, чтоб нельзя было приметить, что при этом обвиняется то лицо, на которое приносится жалоба. Обвинить начальника! да ведь это значит нарушить основной принцип! Entendons-nous, que diable![27] Можно со временем, при случае, наедине заметить, распечь, можно даже отыскать какой-нибудь посторонний повод, чтоб приличным образом отделаться от неумелого, но обвинить ею тут… сейчас, в глазах жалобщика — сохрани боже! это значит поощрять бунты. Это значит прямо сказать бунтовщикам: бунтуйте, голубчики! мы сейчас все по-вашему сделаем. Таков образ действия, на случай правоты. Если же ходатаи не правы, то история упрощается еще больше. Рассуждать с мужиком, доказывать, почему он не прав, объяснять, что обычное право, которым он зачастую руководствуется, не всегда находится в согласии с правом писаным, что он в известных случаях обязан отказаться от первого и подчиниться второму, — все это далеко не в наших обычаях. Это опять-таки значило бы поощрять бунты и вызывать к неповиновению властям. Мы любим, чтобы нас понимали сразу, даже в тех случаях, когда мы сами себя не понимаем; а если нас не понимают, то гораздо легче простереть руки, нежели надсаживать грудь объяснениями.
Таким образом, источник наших бунтов намечивается сам собою; он может быть формулирован так: бунты происходят от невозможности вывести какое-либо поучение из безмолвного или сопровождаемого односложными звуками простирания рук. Затем уже начинается дальнейшее развитие зародившегося бунта.
Возвращаются сконфуженные ходоки домой и ничего толком рассказать не могут, кроме одного: всего довольно было! Однако общинники любознательны. Каждый из них, взятый порознь, может быть, махнул бы рукой, но их связывает общинное начало, которому дело до всего, даже до коробьи крестьянской девки.
Ответ: всего было довольно! — не может удовлетворить общину. Этот ответ нимало не подвигает вперед ее дела, а это дело должно быть во чтов бы то ни стало подвинуто, потому что община не может ни выжидать, ни извернуться. Во-первых, она слишком велика, чтобы извертываться какими-нибудь заменяющими средствами; во-вторых, она именно на то и община, чтоб все в ней было прочно и завгодя определено. И вот, община невольным образом решается продолжать свое домогательство, потому что ей некуда уйти от него, потому что это домогательство завтра вновь встанет перед нею в той же силе, как и сегодня. Это служит поводом для выбора новых ходоков, а так как неразвитый ум прежде всего поражается количественностью, то, для пущей верности, число выборных увеличивается. Но с этими уже и не разговаривают, а прямо ведут в кутузку, потому что новая настойчивость общины кажется уже не проступком и недоразумением, а явным и сугубым посягательством к возмущению против властей.
Не будем описывать дальнейшие перипетии бунтовской драмы; они известны всякому, кто не на одну только минуту заглядывал в провинцию, а жил в ней и присматривался к ее делам. Спрашивается: ужели в этом факте (одном из множества) можно видеть хоть малый признак того, что называется самоуправлением? и неужели не первая обязанность людей, произвольно или по праву называющих себя «лучшими», обратить внимание на освобождение провинциальной жизни от той нестерпимой рутины, которая наложена на нее историей, хотя бы это было даже в ущерб некоторым несомненно полезным подробностям, составляющим ныне предмет слишком исключительной их заботливости?
Но покаместь довольно. Провинция говорит: «Ограничим круг нашей деятельности, ибо, в противном случае, мы можем раскидаться и растеряться». И, говоря таким образом, она думает, конечно, быть представительницею консервативного элемента, не подозревая, что последний имеет свои границы, переступив которые он становится уже не консервативным, а разрушающим и истощающим…