Александр Гриценко - Антропология революции
Тем большей оказалась нечаянная радость, когда в орловских «Известиях» я такую рецензию все же обнаружил. Она находится в очевидной тематической и стилистической зависимости от прогремевшего на всю Россию фельетона Александра Блока «Интеллигенция и революция» (январь 1918-го). Привожу полный текст тиняковского отзыва на «Последние стихи» с сохранением особенностей авторской пунктуации: «Говоря о последней книге стихов К. Бальмонта („Орл<овские> изв<естия>“, 11 августа)[237], — я не мог определить состояние этого поэта иначе, как словами: „во власти классового бешенства“. То же самое я принужден сказать и о г-же Гиппиус.
Судите сами:
„Петля Николая чище,
Чем пальцы серых обезьян!“, — (стр. 54)
пишет буржуазная поэтесса в ноябре 1917 года, подразумевая под „обезьянами“ восставший и победивший трудящийся народ.
„Лежим, заплеваны и связаны
По всем углам.
Плевки матросские размазаны.
У нас по лбам“, — (стр. 50)
пишет она в другом стихотворении в том же ноябре. А к январю месяцу 1918 г. злоба ее разгорается еще сильнее и, обращаясь к кому-то „в серой папахе“, — кто будто бы грозит ей расстрелом, — г-жа Гиппиус пишет или, — вернее, — кричит:
„Мне пуля — на миг… А тебе нагайки,
Тебе хлысты мои — на века!“ — (стр. 56)
И тут же, рядом с этой отвратительной и бессильной руганью, направленной против революционного народа, мы встречаем такие сентиментальные воздыхания об „учредилке“:
„Наших дедов мечта невозможная,
Наших героев жертва острожная,
Наша молитва устами несмелыми,
Наша надежда и воздыхание, —
Учредительное Собрание“ — (стр. 52)
Эта буржуазная „молитва“ получает особенно острый и пикантный оттенок, когда мы в той же книжке находим следующее „предсказание“ по адресу народа:
„И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь!“ — (стр. 48)
Этих цитат мне кажется вполне достаточно, для того, чтобы дать представление о политических настроениях г-жи Гиппиус. Ясное дело, что когда, — в заключение, — она восклицает: „Россия спасется!“ — то мы почти безошибочно можем сказать, что „спасение“ России г-жа Гиппиус видит не в чем ином, как в нагайке Савинкова[238], в диктатуре какого-нибудь Дутова и в возвращении к власти пресловутого Милюкова-Дарданельского [так! — O. Л.] с компанией[239].
Книжка г-жи Гиппиус, — как и разобранная мною ранее книжка Бальмонта — не имея никакой чисто литературной ценности, — служит, однако, весьма важным обвинительным документом против нашей интеллигенции. Эта самая интеллигенция очень любит говорить о своей „сверхклассовой“ психологии, о своем беспристрастии и бескорыстии, о своих заслугах перед революцией и перед народом. Книжки г-жи Гиппиус и Бальмонта с неопровержимой ясностью показывают, что интеллигенция наша, даже в лице культурнейших своих представителей, — вовсе не отличается какими-то небывалыми „сверхклассовыми“ качествами, и вполне и всецело примыкает к единому определенному классу — к буржуазии. И насколько враждебна народу буржуазия, настолько же враждебна ему и буржуазная интеллигенция. Артур Арну, описывая разгром Парижской коммуны, говорит, между прочим, о том, что буржуазные дамы втыкали кончики своих зонтиков в зияющие раны еще живых рабочих („Мертвецы коммуны“)[240]. Г-жа Гиппиус сама откровенно заявляет, что она из породы как раз этих дам. „Нагайки“ и „хлысты“ для народа, — это ее подлинные слова.
Прибавить к ним почти нечего, — возгласы негодования в данном случае были бы только наивностью. Но можно и должно, в виду подобных буржуазно-интеллигенстких признаний, лишний раз напомнить трудовому народу, особенно пролетариату, — что стоит ему хоть на миг задремать, хоть на миг отступить — и буржуазная нечисть набросится на него и упьется народною кровью, — и нагайка Савинкова захлещет по лицам рабочих, и зонтик г-жи Гиппиус начнет ковырять зудящие раны борцов за свободу. — „Последние стихи“ З. Гиппиус ручаются за то, что — в бешенстве своем — буржуазия способна на все»[241].
ИНТЕРИОРИЗАЦИЯ РЕВОЛЮЦИИ
Екатерина Дмитриева
Re-volutio чувства и чувственности
(О некоторых особенностях французского либертинажа XVIII века)
Сладострастие есть телесный поиск неизвестного.
Валентина де Сен-Пуэн. Футуристический манифест сладострастия, 1912В 1780 году заточенный в Венсенский замок Оноре Габриель Рикети, граф де Мирабо, более известный в широких кругах как Мирабо-сын, пишет своей приятельнице Софи де Моннье: «То, чего я тебе не посылаю, — роман, который я пишу, роман совершенно безумный, и называется он Мое обращение». Несколько дней спустя он все же решается послать ей рукопись романа, но с соответствующим комментарием: «Если ты хочешь перейти к стилю изложения несколько жесткому и к описаниям весьма свободным, я перешлю тебе этот роман, который менее фриволен, чем это может показаться с первого взгляда. После придворных дам, чья репутация там солидно подмочена, я разобрался с монашенками и оперетными девками; в данный момент я добрался до монахов; а далее в романе я женюсь, потом, возможно, совершу небольшое путешествие в ад (где, возможно, пересплю с Прозерпиной), чтобы услышать там любопытные признания <…> Единственное, что я могу тебе сказать: эта безумная затея — абсолютно нового свойства, и я не могу перечитывать ее без смеха»[242] (см. илл. 1).
«Мое обращение» («Ma conversion») открывалось письмом-посвящением не к кому иному, как к самому Сатане («Lettre à Satan»). Мирабо, выйдя из тюрьмы, напечатал роман анонимно в Лондоне в 1783 году, год спустя перепечатал под названием «Первосортный либертен» («Un libertin de qualité») в Стамбуле. До конца века роман издавался еще дважды: в 1790 и 1791 годах.
Илл. 1. «Аньес». Гравюра к первому изданию книги Мирабо-сына «Мое обращение».
Однако до того момента, пока в 1792 году прокурор Парижской коммуны гражданин Манюэль не обнаружил писем Мирабо к Софии и не опубликовал их, дав тем самым неоспоримое свидетельство авторства самого Мирабо, современники в этом авторстве весьма сомневались, будучи не в состоянии поверить, чтобы столь славная и эмблематическая фигура Французской революции, как Мирабо-сын, чей «Гений призывал его быть учителем народов и королей», мог быть способен на подобное[243]. Так и знаменитый барон Гримм с возмущением писал: «…хотя оно (произведение) и приписывается сыну господина маркиза де Мирабо, автора „Писем о государственных письмах и тюрьмах“, мы не можем решиться поверить, что оно действительно написано его рукой. Это кодекс отвратительного дебоша, лишенный остроумия, воображения, и невозможно поверить, чтобы умный человек мог опошлить свое перо подобными бесчинствами…»[244]
На самом деле среди других вопросов, которые и по сей день вызывает так называемая литература либертинажа, обращают на себя внимание два момента. Литература аристократическая по преимуществу, отражающая образ жизни и быт класса[245], которому уже совсем скоро предстоит сойти с исторической (во всяком случае, политической) сцены, литература либертинажа, вопреки тому, что можно было бы предположить, отнюдь не противостоит назревающей революции. Ее политические деятели, как это и было в случае с Мирабо-сыном, легко оказываются авторами романов либертинажа. Несмотря на всю откровенность и провокационность этих сочинений, граничащих порой с порнографией, авторы нередко пытаются представить их как «весьма нравственную» критику государственного строя («Это, — объясняет Мирабо-сын Софи де Моннье, — очень живая и даже весьма нравственная картина наших нравов и нравов всех сословий, скрывающаяся за игривой оболочкой»[246]). Но и памфлеты времен революции — а к этой теме мы вернемся чуть позже — по общему признанию, своей стилистикой также немало будут обязаны стилистике либертинажа[247].
Или. 2. Гравюра к роману Андреа де Нерсья «Фелиция, или Мои проделки» издания 1782 года, приписываемая Шарлю Эйзену.
С другой стороны, современный читатель, знакомящийся с этой литературой XVIII века, которую в основной ее массе уж очень легко принять за эротически-порнографическую, не может не изумиться в ней явно выраженной тенденции к философствованию. Иногда создается впечатление, что герои, даже и «занимаясь любовью», развратничая, распутничая и т. д., только на самом деле и ждут, чтобы остановиться и начать философствовать, во всяком случае, как это понималось в XVIII веке. Но философствование становится и почти обязательной прелюдией соблазнительных сцен. Так, героиня романа «Фелиция, или Мои проделки» Андреа де Нерсья, одного из самых откровенных текстов своего времени, описывает историю своего «падения»: «Философия, довольная, что с таким успехом вмешалась в сферу удовольствия, задвинула занавес и оставила нас»[248] (см. илл. 2). Тенденция эта просматривается даже и в названиях романов: «Тереза-философ» маркиза Жана-Батиста Буайе д’Аржанса, анонимная «Исповедь куртизанки, ставшей философом», «Философия в будуаре» маркиза де Сада… (см. также илл. 3). Перефразируя известное высказывание Н. Я. Берковского, сравнившего когда-то романы Новалиса со способом изображения людей в древнем Египте — непомерно большие головы, посаженные на плечи[249], — можно было бы сказать, что в романе либертинажа непомерно большие органы деторождения (которые как раз и не выполняют своей функции, но их описание нередко представляется формой гиперболы) уравновешиваются столь же непомерно большими головами. Более того, в этих философских размышлениях «развратников», «распутников», одним словом — либертенов, изумляет обилие рас-суждений на тему порядочности (honnêteté) и «порядочного человека» (honnÎte homme) — понятий, ориентированных на, казалось бы, совершенно противоположные ценности — «идеал нравственной и социальной жизни», совершенство души и ума, честность, немеркантильность, преданность, откровенность, то есть все то, что составляет основы порядочности и благородства[250].