Владимир Бушин - Честь и бесчестье нации
Увы, на этой высокой должности энергичный соискатель продержался недолго. Но дела опять не так уж плохи: "Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров". Однако вскоре убеждается, что эта работа легка лишь на первый взгляд, и снова хочет чего-то другого. Не раз, говорит, мечтал объявить себя фельдшером, но, к счастью для всех, не решился. Вдруг освободилось место помощника нормировщика. "Не теряя времени, я на другое же утро устроился помощником нормировщика, так и не научившись малярному делу". Трудна ли была новая работа? Читаем: "Нормированию я не учился, а только умножал и делил в свое удовольствие. У меня бывал и повод пойти бродить по строительству, и время посидеть". Словом, и тут работка была не бей лежачего. Потом поработал на этом строительстве еще и паркетчиком.
В лагере на Калужской наш герой находился до середины июля 1946 года, а потом — Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где пробыл до июля 1947 года. За этот годовой срок с точки зрения наращивания пролетарского стажа он уже совсем ничего не набрал. Из писем к жене узнаем: почти все время работал по специальности — математиком. "И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе", — с удовлетворением писал он.
С той же легкостью, с какой раньше соврал, что командовал дивизионом, а потом назвался нормировщиком, вскоре герой объявил себя физиком-ядерщиком. А вся его эрудиция в области ядерной физики исчерпывалась названиями частиц атома. Но ему и на этот раз поверили! Право, едва ли Солженицын встречал в жизни людей более доверчивых, чем кагэбэшники да эмвэдэшники.
В июле 1947 года его перевели из Загорска опять в Москву, чтобы использовать как физика. Но тут, надо думать, все-таки выяснилось, что это за ядерщик-паркетчик. За такую туфту могли бы, конечно, дать хороший подзатыльник, но для счастливчика и на этот раз все обошлось более чем благополучно. Его не только не послали за обман в какой-нибудь лагерь посуровей, но даже оставили в Москве и направили в Марфинскую спецтюрьму — в научно-исследовательский институт связи. Это в Останкине, недалеко от кабинета А. Н. Яковлева, который при желании мог бы носить герою будущего телефильма передачи. Почему человека никак не наказали за вранье и каким образом, не имея никакого отношения к связи, Солженицын попал в сей привилегированный лагерь-институт, об этом можно лишь догадываться.
В институте герой кем только не был — то математиком, то переводчиком с немецкого (который знал не лучше ядерной физики), а то и вообще полным бездельником: опять проснулась жажда писательства, и вот признается: "Этой страсти я отдавал теперь все время, а казенную работу нагло перестал тянуть". Господи, прочитал бы это Достоевский…
Условия для писательства были неплохие. Решетовская рисует их по его письмам так: "Комната, где он работает, — высокая, сводом, в ней много воздуха. Письменный стол со множеством ящиков". При обилии рукописей, это, конечно, весьма ценно. "Рядом со столом окно, открытое круглые сутки…"
Послеобеденный сон на зеленой травке
Касаясь такой важной стороны своей жизни в Марфинской спецтюрьме, как распорядок дня, Солженицын пишет, что там от него требовались, в сущности, лишь две вещи: "12 часов сидеть за письменным столом и угождать начальству". Угождал он весьма успешно, но сидеть 12 часов?.. Лев Копелев, в эти же годы отбывавший срок в Марфинской спецтюрьме, в книге воспоминаний "Утоли моя печали" (М., 1991) свидетельствует: "Наш рабочий день начинался с утра и длился до шести вечера. Рабочий день можно было продлить по собственному желанию". Ну, разве что только так — по собственному желанию, не будучи в силах оторваться от своих прекрасных рукописей, и сидел наш герой за столом по полсуток. Вообще же за весь срок нигде рабочий день у него не превышал восьми часов. А по воскресеньям — нерабочий день, и всего в году их набиралось более 60.
Какова была сама работа Солженицына, об этом мы уже кое-что сказали, и вот теперь видим, что он, большую часть срока просидевший в прямом смысле — за письменным столом, считает себя вправе и тут поносить автора "Записок из Мертвого дома" и его горемычных товарищей. Он прямо-таки потешается над ними: "Что до Омской каторги Достоевского, то там вообще бездельничали". А если, мол, иногда и приходилось чем-то заняться, то "работа у них шла в охотку, впритруску", то бишь рысцой бегали, побрякивая кандалами. Но в "Записках" читаем, что летом каторжане уходили на работу часов в шесть утра. Урок, или, по-нынешнему говоря, план, давался такой, что вздохнуть некогда: "Надо было накопать и вывезти глину, наносить самому воду, вытоптать глину в яме и сделать из нее две с половиной сотни кирпичей. Возвращались уже вечером, когда темнело, усталые, измученные". Вот они действительно работали часов двенадцать, а то и сверх того. Зимой возвращались раньше, но более длительное пребывание в смрадной казарме было не отдыхом, а мукой. Над этими мучениями и потешается завзятый гуманист.
Здесь нельзя не вспомнить сцену из "Одного дня Ивана Денисовича", в которой рассказывается, как заключенные кладут кирпичную стену: "Пошла работа. Два ряда как выложим да старые огрехи подровняем, так вовсе гладко пойдет. А сейчас — зорче смотри!.. Подносчикам мигнул Шухов — раствор, живо! Такая пошла работа — недосуг носу утереть… Шухов и другие каменщики перестали чувствовать мороз. От быстрой захватчивой работы прошел по ним сперва первый жарок… Часом спустя пробил их второй жарок… Ноги их мороз не брал" и т. д. Что это? Да она самая — работа в охотку, впритруску. В свое время эта сцена трудового энтузиазма зеков шибко растрогала Н. С. Хрущева, что весьма способствовало появлению повести в печати. Почему же теперь этот энтузиазм автор перепихивает на классика? Да потому, что он, энтузиазм-то, пришел в вопиющее противоречие со всем тем, что позже было написано о жизни заключенных в "Архипелаге".
Ну хорошо, поработали кто как мог, а что дальше? "После работы, — продолжает Солженицын выводить на чистую воду Достоевского, — каторжники "Мертвого дома" подолгу гуляли по двору острога". Слово "гуляли" подчеркнул и вынес приговор: "Стало быть, не примаривались. У нас же только придурки (то есть кто на легкой работе) по воскресеньям гуляли". Очень впечатляет. Но вот что пишет его наперсный друг Л. Копелев: "Утром гулять разрешалось и до завтрака и после". Можно было гулять и после обеда, а также два раза вечером, — до поверки и после, когда, говорит, "мы все могли гулять хоть за полночь". Это сколько же получается? Пять прогулок в день! Большинство людей и на свободе-то столько не гуляют.
Картину солженицынского ада дополняет Н. Решетовская: "В обеденный перерыв Саня валяется во дворе на травке или спит в общежитии (мертвый час! — В. Б.). Утром и вечером гуляет под липами. А в выходные дни проводит на воздухе 3–4 часа, играет в волейбол". Как видно, не примаривался…
Недурно устроено и место в общежитии — в просторной комнате с высоким потолком. Не три доски на нарах, как у Достоевского, а отдельная кровать, рядом — тумбочка с лампой. "До 12 часов Саня читал. А в пять минут первого надевал наушники, гасил свет и слушал ночной концерт". Ну, допустим, оперу Глюка "Орфей в аду"…
Кроме того, Марфинская спецтюрьма — это, по словам самого Солженицына, еще и "четыреста граммов белого хлеба, а черный лежит на столах", сахар и даже сливочное масло, одним двадцать граммов, другим — сорок ежедневно. Л. Копелев уточняет: за завтраком можно было получить добавку, например, пшенной каши; обед состоял из трех блюд — мясной суп, "именно суп", подчеркивает он, "густая каша" и компот или кисель; на ужин какая-нибудь запеканка, например. А время-то стояло самое трудное — голодные послевоенные годы…
Нет, не хватило бы сил у Достоевского прочитать все это, а если и прочитал бы — не поверил! Прогулки под липами? Обед из трех блюд? Кисели-компоты? Послеобеденный мертвый час? Зеленая травка? Еженедельные выходные? Да в Омском остроге за целый год было у каторжан всего три нерабочих дня — Рождество, Пасха и день тезоименитства государя. Ночные концерты, волейбол?.. Да откуда сил на это взять после двухсот с лишним кирпичей?
По воспоминаниям Л. Копелева, в Марфинской спецтюрьме было две знаменитых волейбольных команды: "Железная воля" и "Соколы". Солженицын играл за первую. И вот представьте себе: в трусах и майках выходят на площадку два гения, два титана. Подача! Мяч в игре. Пас. Другой! Блок!.. Но что это? Наш герой грохнулся наземь. В чем дело? А это Достоевский, блокируя удар, нечаянно заехал ему по физиономии своими кандалами… Странно, если такой сон ни разу не приснился Александру Исаевичу во время мертвого часа на травке.
На такой вот каторге, где самым ужасным были муки слова за письменным столом (поэт сказал: "Нет на свете мук ужасней муки слова"), Солженицын и отбыл большую часть своего срока.
Где его Большая Ложка?
Как же сложилась жизнь и работа нашего героя на новом и последнем месте его неволи? Он пишет: "В начале своего лагерного пути я очень хотел уйти с общих работ, но не умел". Не умел? Да кто же тогда витал почти все время в руководящих сферах — то мастером, то завпроизводством, то помощником нормировщика? Кто трудился в поте лица библиотекарем, толмачом и математиком? Кто и вовсе бездельничал? Нет, не только в начале, а на протяжении всего срока мы видим неукоснительное и весьма успешное стремление улизнуть от общих работ, выбиться в лагерные придурки. Между тем штаб-лекарь И. И. Троицкий, знавший Достоевского по каторге, вспомнил, что тот "на все работы ходил наравне с другими".