Итоги Итоги - Итоги № 3 (2012)
— А вы?
— Сначала я попал на практику в Душанбе, тогда — Сталинабад, где меня обучили работе с радиометрами и отвезли в горы, в поисковый отряд. Так началась моя экспедиционная жизнь. Состояла она из каждодневных изнурительных маршрутов по горам Гиссарского хребта, целью которых было геологическое картирование и поиски урана. Ходили по двое — геолог и геофизик с радиометром для поисков радиоактивных аномалий.
— И много было аномалий?
— Главной аномалией был сам способ передвижения: перепады высот составляли по километру в день, а карабкаться приходилось по отвесным скалам. Мне потом несколько лет снилось, что я падаю в пропасть. Просыпался в холодном поту.
— Ваши работы были засекречены?
— Строжайшим образом. Слово «уран» в переговорах по радио или в переписке было запрещено — вместо него употребляли «теллур». Записи можно было вести только в специальных пикетажках — прошитых опечатанных тетрадках. Потерял — под суд. Помню, однажды мы с моим напарником Костей разместились на отдых у горного ручейка, как вдруг раздалось хрюканье — на нашу полянку нагрянуло стадо диких кабанов. Как по команде, мы с Костей молниеносно очутились на самом высоком деревце, наблюдая сверху, как семейство хрюшек тычет в наш реквизит трогательные розовые пятачки, демонстрируя при этом совсем не трогательные, внушительные клыки. И тут я, холодея от ужаса, увидел, как глава семейства примеряет на зуб мой «совершенно секретный» полевой дневник. Служебный долг и страх быть посаженным на неопределенный срок боролись во мне с совершенно понятным нежеланием быть растерзанным. Победило второе соображение. К счастью, кабанчик не счел мой дневник достойным своего рациона, и семейство, хрюкая, неспешно удалилось.
— После студенческой практики вы много лет работали в НИИ геологии Арктики, почти 20 лет занимались исследованиями Крайнего Севера. Основной целью был опять же поиск урана?
— Поначалу да. Помню, как ликовал, притащив домой выданное мне на институтском складе «полное обмундирование». Особую гордость вызывал настоящий кавалерийский карабин с двумя обоймами патронов. Казалось: ну вот, началась моя настоящая мужская жизнь!
— Карабин — это чтобы отстреливаться от диких кабанов?
— Нет, соображения были совсем другие. Дело в том, что секретные материалы, в том числе карты, с которыми мы работали при съемке в енисейской тайге, полагалось выдавать вместе с оружием для их охраны.
— Ну а уран-то вы нашли?
— Нет, и не мог: не было его там. Когда это стало ясно, меня подключили к геологической съемке: выдали молоток, компас, карту и вместе с другими геологами забросили в съемочные маршруты. Вот тут-то я понял, что Средняя Азия со всеми ее опасностями — рай по сравнению с этими краями. Там хотя бы не заблудишься, а здесь делаешь всего несколько шагов от лагеря — и над тобой, как саван, смыкаются ветки лиственниц и елей, солнца не видно, поэтому определить, где ты находишься, практически невозможно. Неудивительно, что в тайге часто пропадали люди.
— Приходилось плутать?
— Мне, как я теперь понимаю, везло. Не знаю почему. Историй, когда я был в одном шаге от гибели, огромное множество. Что или кто не позволял мне сделать этот шаг, я не знаю, а тогда даже не задумывался. Но уж точно не я сам! Вот, например, такая история. В 58-м году мне надо было вернуться на реку Горбиачин, и я договорился с пилотом, что он забросит меня туда на своей «Аннушке». На мой вопрос, когда полетим, он ответил: «Да часа через два, не раньше, еще пообедать успеешь». И я отправился в столовую. Не успел доесть первое, как услышал шум мотора. Схватил рюкзак, выскочил на взлетную полосу — «мой» самолет как раз на нее выруливал. Я выскочил ему наперерез, размахивая руками. Пилот, увидев меня, засмеялся и показал дулю. Я страшно разозлился, хотя, как выяснилось, он был ни при чем. В связи со срочным санрейсом ему поменяли полетное задание, и меня дожидаться он не стал. Самолет должен был возвратиться часа через два. Но он не вернулся даже под вечер. Все попытки вызвать его по радио были безрезультатными. Разбитый самолет с экипажем нашли только на третий день. Пилот и бортмеханик сидели, вцепившись в штурвал, пытаясь выправить машину. Видимо, подвел руль высоты...
— Жуткая история...
— Вероятно, потому, что таких историй на Севере немало, народ там веселый. Иначе сойдешь с ума. Шуток и розыгрышей было столько, что в двух словах не расскажешь. Однажды в эти края в командировку прилетел журналист из Москвы — Юрий Визбор. Мы тогда еще не были друзьями и даже знакомыми. Пролетая в самолете над районом Тикси, он угодил на выброс сена. «Кому сбрасываете?» — поинтересовался. Ему вполне серьезно ответили: «Мамонту». «Как, вы не слышали? — деланно удивился пилот. — В устье Лены недавно разморозили и оживили мамонтенка. Хотели его в Москву переправлять, но он в самолет не помещается, вот и решили пустить своим ходом. А по пути следования мы сено сбрасываем, чтобы не проголодался». На самом деле сено сбрасывали лошадям в геологическую экспедицию. А Визбор на какую-то минуту даже поверил — уж очень натурально пилот описывал...
— Именно на Севере вы стали писать песни?
— Я увлекся сочинительством еще во время учебы в Горном институте. Тогда была мода на студенческие спектакли, и к одному из них мне предстояло написать тексты для песен, а музыку взялся сочинить недавний выпускник геофизического факультета, молодой композитор Юрий Гурвич, зять известного писателя Юрия Германа. Я названивал Гурвичу чуть ли не каждый день, но он говорил, что музыка еще не созрела. Наконец, когда до спектакля оставалось всего два дня, Гурвич разродился. Глядя на испещренный нотами листок, я, совершенно не знавший нотной грамоты, понял, что прочесть этого ни за что не смогу. Поехал к исполнительнице. Глянув на листок, она испуганно заявила, что исполнить такую сложную партию не сможет. Как быть? Комсорг заявил: «Ты эту кашу заварил, ты и расхлебывай!» И для убедительности добавил, что, если ничего не придумаю, положу комсомольский билет на стол. По тем временам для меня это была очень серьезная угроза, и я, просидев всю ночь, наутро придумал нехитрую мелодию, принес ее в институт, и певица ее тут же легко напела. Так получилась моя первая песня «Геофизический вальс». И слова, и мотив всем понравились, мы заняли первое место. Правда, бдительная цензура твердой рукой вычеркнула из нашего спектакля такой диалог: «В Москве прошел Двадцатый съезд!» — «Пусть каждый выпьет и заест!»
А в 1954 году в актовом зале Политехнического института начались общегородские вечера студенческой поэзии. Проходили они при огромном стечении народа. При этом стихи, которые мы там читали, опубликовать было делом немыслимым. Мы сильно рисковали, когда на ротаторе Горного института на правах рукописи все-таки выпустили первый сборник стихов членов литературного объединения ЛИТО под редакцией нашего идейного вдохновителя Глеба Семенова. Разошелся он молниеносно, и мы решили сделать второй выпуск, расширив круг авторов. Дело было в 1957 году во время фестиваля молодежи. Сборник попался на глаза «ответственным лицам» и вызвал гневную реакцию. Бдительная цензура сделала стойку, тираж изъяли и публично, как ведьму, сожгли в котельной института. Занятия ЛИТО прекратились. Поводом для этого разгрома и последующих обвинений в антисоветчине послужили, в частности, стихи Лидии Гладкой, посвященные печально известным событиям в Венгрии:
Там алая кровь заливает асфальт,
Там русское «стой», как немецкое
«хальт»...
— А у вас возникали проблемы с цензурой?
— Регулярно. Поначалу это вызывало у меня недоумение. Как-то в одном из своих первых морских рейсов я написал веселую песенку, которую тут же начали петь матросы. Однако замполит петь песню запретил, листок со словами изъял, а меня вызвал на разнос. Суть претензии сводилась к словам песни, указывающим на то, что у женщины есть грудь. «Это намек на секс, — возмущался замполит. — В нашей женщине главное не грудь, а моральный облик!» Когда я понял, что он не шутит, мне тоже стало не смешно. Потом, когда в конце 60-х мурманское книжное издательство предложило издать сборник моих стихов, редактор Саша Тимофеев довольно самонадеянно пообещал «издать все, что угодно». Я и дал ему все, что счел нужным. Однако стихи попали на утверждение в Госкомиздат, и рецензент счел нужным дать им самый жесткий отпор. Оказалось, что поэзия моя — идейно чуждая и незрелая, что в своих якобы лирических песнях и стихах я воспеваю постельную похоть, выдавая ее за истинное проявление любви. Знал бы он, насколько наивными и целомудренными окажутся мои стихи на фоне современной эстрады!
В 1968 году вышел из печати очередной литературный альманах «Молодой ленинградец», где в числе авторов оказались Татьяна Галушко, Иосиф Бродский и я. На литературном вечере в Доме писателей, посвященном этому событию, разразился грандиозный скандал. Группа воинствующих черносотенцев, объединившихся в литобъединение «Родина» при Ленинградском обкоме ВЛКСМ, написала обширный донос в три солидные организации — Ленинградское отделение Союза писателей, ленинградский обком партии и КГБ. Авторы праведно негодовали по поводу стихов, принадлежавших в основном нашей троице. Все мы вмиг оказались антисоветчиками, а о себе я узнал, что в своих клеветнических стихах и песнях искажаю историю великого русского народа, представляя ее как цепь кровавых злодеяний. Хотя, дескать, чего еще можно ждать от поэта по фамилии Городницкий? Негодующие «патриоты» в ультимативной форме требовали принятия самых строгих карательных мер, что и было незамедлительно принято к исполнению. Будущий нобелевский лауреат в июне 1972 года был насильственно отправлен во вторую, теперь уже зарубежную ссылку (первая была в деревню Норинское Архангельской области). Татьяне Галушко было отказано в публикации сданной в издательство книги, мне также вернули рукопись книжки стихотворений и отказали в приеме в Союз советских писателей. Наши имена внесли в черный список ленинградского телевидения и радио. Это было время, когда идеологический нажим на молодых авторов заметно усилился и короткая хрущевская оттепель сменилась устойчивыми брежневскими холодами. Некоторую вольность можно было себе позволить, лишь работая на северах. В Арктике песни звучали повсюду, и пели их все — рабочие, летчики, геологи. Там я, подражая услышанному, начал писать нехитрые мотивы на собственные слова. Некоторые из этих песен, такие как «Снег», «Перекаты» или «От злой тоски не матерись», до сих пор считаются народными. История последней песни довольно интересна. Я написал ее в Туруханском крае как подражание зэковским песням, которых наслушался немало. Зэков в тех краях обитало множество. Скажем, был один, убивший в разное время пять человек и отсидевший за это лет пятнадцать. Он любил подсаживаться ко мне и с тоской замечал: «Ах, Александр, скука тут смертная, поговорить не с кем! Только два интеллигентных человека — вы и я». Так вот, через год наши рабочие, среди которых были бывшие зэки, подвыпив, стали петь «старые лагерные» песни, и среди прочих я услышал свою. Я по молодости и глупости тут же объявил о своем авторстве, чего делать было категорически нельзя. «Еще раз скажешь, что твоя, — замочим», — предупредили меня. Никто, конечно, не поверил, что я, «фраер с материка», мог так глубоко проникнуть в их измотанные лагерными сроками души. В середине 80-х на Кольском полуострове мне пытались показать могилу Городницкого, который «От злой тоски» написал. Тут уж я предусмотрительно молчал и свою фамилию не называл. Лишь много лет спустя мое авторство было признано представителями того самого контингента, который когда-то его так яростно оспаривал. Я получил письмо из лагеря, расположенного в Ленинградской области, авторы которого благодарили меня за песню, которую всегда считали своей. Заканчивалось письмо словами: «Если что — примем как родного».