Итоги Итоги - Итоги № 28 (2013)
— Что это: суеверие или вера?
— И то и другое. Отец мой умер в девяносто лет, мама не дожила всего несколько месяцев до этого же возраста... Жизнь дается нам свыше, наше дело распорядиться ею так, чтобы не было стыдно. Я лишь единственный раз дал слабину: пробовал покончить самоубийством. В Калинине, в четырнадцать лет. Бесконечная война, отец в тюрьме, похоронка, изможденная мать и бабушка после инсульта... И голод до звона в ушах! Безнадега кромешная. Я нашел патрон, которых после оккупации у нас было навалом, и вставил его между спиралями электрической плитки. Написал маме прощальное письмо с просьбой о прощении, надел чистую рубаху — надо же: все продумал! — и включил в розетку плитку, подставив под воображаемую траекторию пули грудь. Спас меня случай: бабушка, ушедшая в магазин за пайкой хлеба, неожиданно вернулась. Она открыла своим ключом дверь, и я инстинктивно отпрянул в сторону. Патрон грохнул, пуля пролетела мимо меня и ушла в форточку. Бабушка так ничего и не поняла, а письмо маме я разорвал и никогда ей об этом не рассказывал.
Оглядываюсь назад и ловлю себя на мысли, что по молодости лет я не раз и не два испытывал свою жизнь, чтобы потом жить долго и интересно. И в полынье едва не утонул подо льдом, и под трамвай мальчишкой угодил, когда прыгал на ходу на подножку, и под дулом пистолета уголовника стоял... Страха за себя, любимого, я не испытываю — это мерзкое, парализующее чувство, — больно переживать за близких тебе людей, за дорогое тебе дело, терпящее крах.
— Я читал, что после одного из ваших авторских вечеров в Израиле, куда люди уезжали, увозя с собой как самую сокровенную ценность подшивку «Юности», на вопрос одного из присутствующих, что стало с этим журналом, вы ответили: «Кончилась «Юность»...» А как вы оказались в «Юности»?
— Земляческий рефлекс помог: Борис Николаевич Полевой, классик советской литературы и главный редактор «Юности», был тоже из Калинина. Мы с ним даже в одной школе учились, но с разницей в двадцать лет. Полевой приметил меня как поэта и журналиста, когда мне исполнилось чуть больше двадцати. Следил за мной, помогал по возможности... Мне вообще повезло на учителей. Это и Сергей Наровчатов, и Михаил Луконин, давший мне рекомендацию в Литинститут, и Евгений Долматовский, в поэтическом семинаре которого я занимался... Удивительной была сама атмосфера Института имени Горького. Ведь моими товарищами по учебе были Юлия Друнина и Константин Ваншенкин, Юрий Бондарев и Николай Старшинов... Фронтовики. Я смотрел на них снизу вверх, ибо был моложе их на долгую войну...
Пригласив меня в «Юность», Полевой сразу отдал мне на откуп всю поэзию в журнале. Как первый заместитель главного редактора занимался я и многими другими делами. Как я воспринял предложение Полевого работать с ним? Да как подарок судьбы! Сказочный, невероятный... Можно что угодно говорить про семидесятые годы, но для «Юности» это была пора открытия великолепных литературных талантов:
Скучаю по Советскому Союзу...
Не по тому, что нам держал петлю,
А по тому, что подарил мне Музу
И не сводил всю нашу жизнь к рублю.
Эти стихи я посвятил Нобелевскому лауреату Жоресу Ивановичу Алферову. Не сметь очернять ту эпоху! Старики тогда, в предвоенные годы, не умирали от голода, а дети ездили в пионерские лагеря... Романтика была. Молодежь отправлялась на БАМ не за длинным рублем. Негоже малевать жизнь только черной краской, так пишут только обезьяны.
— А правда ли, что занять пост главного редактора журнала вам помог Евгений Евтушенко?
— Недавно говорил с Женей, который сейчас лечится в Америке. По пути туда он выступил в Киеве. В зале, говорит, было битком. В основном молодежь! «Мы не зря жили, не зря писали», — признался мне Евтушенко. Из Великолепной Пятерки моих друзей-поэтов только он остался в живых. Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Роберт Рождественский, Булат Окуджава и он, Женя:
Пять легендарных имен,
Пять гениальных поэтов,
Вышли они из времен
Пушкина, Тютчева, Фета...
И, породнившись судьбой
С их поэтической силой,
Стали самими собой —
Как и задумано было.
Рядом их книги стоят:
Белла с Андреем и Роберт,
Женя и грустный Булат.
Час их бессмертия пробил.
Как одиноко теперь
Жене, с кем все начинали,
Возле нежданных потерь,
Около горькой печали.
Пять легендарных имен,
Пять гениальных поэтов —
Вспыхнул вдали небосклон
Пушкина, Тютчева, Фета...
Если же говорить о Евтушенко, то наши отношения с ним завязались в начале семидесятых вовсе не без напряжения. Мы познакомились после того, как я снял из номера стихи Жени. Я знал, что он выдающийся поэт, восхищался им, но те стихи, которые он принес тогда в «Юность», показались мне гораздо ниже его профессионального уровня и вообще звучали конъюнктурно. Все это я Евтушенко прямиком и высказал, а он к такому не привык. Вижу, Женя завелся, весь кипит изнутри... Но я говорил, что думал, чего мне бояться? Объяснил, что мы готовы его печатать, но — с другой подборкой. Так вскоре и произошло. И некоторое время спустя Евтушенко звонит мне: «Вы напечатали «Братскую ГЭС». Хочу дать вам и мою новую поэму «Северная надбавка», которая мне очень дорога».
Прочел я принесенную рукопись: здорово! Острейшая вещь, про простого парня, раздавленного беспросветной, бесправной жизнью... По тем временам это звучало более чем смело. «В номер!» — написал я на рукописи и поблагодарил Женю за прекрасную работу. Тот, обрадованный, улетел в Ригу. Это было в пятницу, а в понедельник мне, заменяющему Бориса Полевого — он лежал в больнице, — звонят из типографии издательства «Правда»: «Машины остановлены, журнал не печатается, и вас из-за этой поэмы вызывают туда...» Куда? Да на Старую площадь, в ЦК КПСС, — получать очередную клизму с граммофонными иголками.
Приезжаю, а меня уже ждут партийные идеологи. Отстаивая «Надбавку» перед ними, я уже собрался не на шутку завестись, как меня сбил Наиль Биккенин из идеологического отдела — кстати, будущий главный редактор журнала «Коммунист», философ, членкор Академии наук. Он больно наступил мне под столом на ногу... Я осекся, но все равно горячо говорил, убеждал цензоров. Когда вернулся в редакцию, мне позвонили из ЦК и вполне примирительно сказали: «Там два места есть в поэме — надо поправить». Евтушенко как раз вернулся из Риги, и я пригласил его прямо к себе домой. Женя был возбужден донельзя, настолько «Северная надбавка» ему была дорога.
— Насколько понимаю, ситуация сложилась совершенно двусмысленная. По существующей тогда практике вы не могли ни словом проговориться Евтушенко, что именно на Старой площади от журнала потребовали корректуры. Получалось, будто вы сами сняли из номера поэму, которую до этого триумфально подписали в типографию на глазах автора. Абсурд, да и только!
— Евтушенко, конечно, знал об остановке машин в типографии, кто-то ему уже все поведал... И тут мне благородно пришел на выручку Полевой. Позвонил из больницы: «Скажите нашему другу Евгению Александровичу, что я, старый дуралей, ничего не смысля в поэзии, прихоть свою показываю. Пусть не кипятится и уважит старика, внесет небольшую правку...» Полевой и меня таким образом выгораживал, и Женю призывал не ссориться со мной. В общем, мы с Евтушенко схитрили: поправили какие-то второстепенные строчки. Кто в ЦК толком помнил, что они там хотели подкорректировать?
Звоню на Старую и докладываю, что указания выполнены. Мы прореагировали, а по их железной логике именно это главное. Спрашивают нас для проформы: «А что вы поправили?» — «Что сочли нужным, то и поправили». — «Ну и ладно. Печатайте!» Евтушенко размяк: «Это дело требуется отметить. Поехали в ЦДЛ!» И мы рванули туда на Жениной огромной черной «Волге», похожей на катафалк.
Опустились за столик. Евтушенко заказал шампанского, а я вообще не пил. И тут Женю понесло: «Андрей Дмитриевич, хочу вам честно сказать, пока трезвый. Я не любил вас. Во-первых, потому, что вы пришли в «Юность» из ЦК ВЛКСМ, где занимались пропагандой. Во-вторых, потому, что вы не пьете — одно это уже подозрительно. В-третьих, потому, что вы всех называете на вы и по имени-отчеству. А в-четвертых, вы вообще мужик красивый». Я ему: «О чем вы, Евгений Александрович? Вам-то чего на меня и на жизнь обижаться!» Вдруг он предложил: «Давай на ты?» Я согласился: «Давай, Женя...» Мы допили на двоих бутылку шампанского и стали друзьями.
Потом, правда, Евтушенко мне заявит: «Эту поэму я все равно отстоял бы... Андропову позвонил бы». Может, и в самом деле отстоял бы: у Жени, уже тогда мотающегося по свету, всегда были особые отношения с властями. Мне же при нашем прощании Евтушенко скажет: «Того, что ты для меня сделал, взяв это все на себя, я никогда не забуду». Честно говоря, тогда я не придал особого значения этим словам, вспомнил о них немного спустя.