Владислав Отрошенко - Тайная история творений
В отличие от Гоголя Тютчева нисколько не привлекала репетиция пути на тот свет в виде бесконечно долгой дороги куда-нибудь на Камчатку или к берегам Японского моря. Даже передвижения по Европе и Европейской части России казались ему невыносимыми. Появление железных дорог он приветствовал в одном из своих писем с лихорадочной надеждой:
“Ах, не ругайте железных дорог! На меня они особенно благотворно действуют, потому что они успокаивают мое воображение касательно самого моего страшного врага – пространства, ненавистного пространства, которое на обычных дорогах топит и погружает в небытие и тело наше и душу”.
Итак, пространство – враг. Пространство ненавистно. Пространство погружает душу в небытие. Пространство действует устрашающе на воображение. Тютчев выражает здесь в высшей степени не монгольское отношение к пространству. Но что мы видим при этом?
Именно Тютчев подобно новому Чингисхану создает в средине XIX века в своем политическом трактате “Россия и Запад”, написанном по-французски, самую радикальную и поистине монгольскую “доктрину Империи” (“doctrine de l’Empire”). Эта тютчевская доктрина предполагает расширение российского пространства до невероятных размеров. Воображение Тютчева рисует некую всемирную “Универсальную Монархию” (“la Monarchie Universalle”), или “окончательную Империю” (“l’Empire dиfinitif”). Она находится под управлением русского царя и обладает пространствами, которые далеко превосходят историческую монголосферу. Эта сверхимперия, занимающая почти все Северное полушарие Земли, трактуется поэтом как наследница всех империй мира – Ассирийской, Персидской, Македонской, Римской. Она является единственной законной носительницей самого принципа империи. А Империя, по Тютчеву (так же, как и по Чингисхану), может быть у человечества только одна: “L’Empire est un principe, il ne se partage pas”*. Об убийственной силе пространства в трактате, разумеется, не говорится ни слова. Но еще более примечателен другой факт.
Перечисляя “все” империи мира, Тютчев ни разу не упоминает Монгольскую империю, словно ее никогда не существовало на свете.
По какой причине он упускал из виду, вычеркивал из реальности это абсолютно реальное и самое гигантское средневековое государство, обладавшее грозным могуществом?
Трезвый ум историка или литературоведа найдет очень простой ответ на этот вопрос: Тютчев был славянофилом и потому не мог допустить и мысли о том, что “принцип империи” Россия унаследовала от Монголии. Но дело обстоит вовсе не так просто, как оно может представиться рациональному сознанию. Тютчев – прежде всего – был русским писателем. А это означает, что великое и страшное монгольское пространство, поглощенное и усвоенное Россией вместе с “принципом империи”, было для него той особой реальностью, которую желательно видеть и не замечать; которая вдохновляет и угнетает; которая отталкивает и притягивает; которая дожна храниться в чувствах и от которой лучше избавиться.
Феномен внутреннего пространства
Это поразительное противоречие в отношении русских писателей к пространству можно прослеживать на протяжении всего XIX и всего XX века. Однако я хочу лишь коротко очертить новый поворот событий, возникший к XXI веку.
Писательское сознание оказалось в ситуации, когда изменение границ государственного пространства пошло в сторону их сужения. Произошло изменение самого картографического образа страны. Не важно, как называть то пространство, которое возникло в Евразии с распадом СССР – постимперским, постсоветским или постмонгольским. Важно то, что писательское сознание в России вновь имеет дело с неустойчивостью параметров и размеров государственного пространства.
Какое влияние оказывает эта перманентная неустойчивость на процессы творчества – положительное или отрицательное? Однозначного ответа на этот вопрос не существует, также, как на вопрос, где лучше родиться и писать – в изменчивом пространстве России или в неизменном пространстве Королевства Бутан.
Но две главные современные тенденции, которые возникают под воздействием подвижности пространственных пределов страны, можно отметить.
Первая – состоит в отождествлении своего творческого я с государственным пространством. Эта тенденция, как правило, выражается в ностальгии по империи и внешнему имперскому пространству. При этом его сужение воспринимается как серьезная катастрофа, затрагивающая существо писателя и его творческие потенции.
Вторая тенденция состоит в попытке писателя создать свое внутреннее устойчивое пространство, обладающее своей системой координат, которая не зависит от пульсации государственно пространства.
Эта тенденция проявляется на разных уровнях – отличного до безличного бытия в моменты создания текстов. Поскольку эти моменты чрезвычайно субъективны и выявляются только в процессе самонаблюдения, то я сошлюсь здесь на собственный опыт.
В Москве, например, в моем рабочем кабинете с того времени, как 17 лет назад я начал писать, ничего не изменилось. Стены-границы неподвижны. Письменный стол ориентирован на восток. Окно смотрит на юг. За окном через 1000 километров – южнорусские степи, Нижний Дон, где я родился. Что бы я ни писал, первое, что я должен представить, это образ пространства. Я должен представить, где помещается моя мысль или мой вымысел. Так как самые сильные впечатления от пространства связаны у меня со степным югом России, то мои мысли и сны постоянно возвращают меня туда. Движение границ моего внутреннего пространства всегда происходит с севера на юг, независимо от того, куда и как движутся границы государства. За годы жизни на севере, каковым является для меня Москва, я привык изображать пространство действия моих героев южнее себя – той области мира, которая в разные исторические времена носила разные названия: Меотида, Скифия, Сарматия, Амазония, Хазария, Дикое Поле, Земля Войска Донского, ныне – Ростовская область…
Привычка к этим пространственным координатам оказывает на меня сильное и не всегда желательное воздействие. Я ощутил это, когда мне случилось достаточно длительное время жить на другом севере – итальянском, в области Венето. Мне было нелегко писать, хотя за окном был прекрасный альпийский пейзаж.
Трудность состояла в том, что я не мог представить (не привык это чувствовать во время работы), что южные степи России находятся северней меня – за Альпами, за Австрией, за Румынией, за Черным морем… Это было нарушение некоторого внутренне-метафизического компаса, который я приобрел в Москве.
Но это можно трактовать и как излишнее действие защитной реакции, которая развивается в писательском сознании в ответ на постоянную изменчивость государственного пространства.
Реакция состоит в том, что в собственном государстве, где подданными являются образы, чувства, мысли и сны, возникают более прочные привязанности к определенной системе координат, к определенным границам и ориентирам.
Разумеется, эти границы и ориентиры чрезвычайно субъективны. Современный русский поэт Игорь Вишневецкий, живущий в Америке, однажды прислал мне анкету для научного исследования. В ней был такой вопрос: «Где начинается и где оканчивается Запад для Вас лично?». При этом пояснялось, что речь идет о самом понятии «западности». Я ответил, что лично для меня Запад вместе с «западностью» начинаются на правом берегу Дона. Таким было мое ощущение с детства. Оставаясь личным, это ощущение, тем не менее, зафиксировано в независимых от меня понятиях, возникших на Нижнем Дону задолго до моего рождения в этой местности. Правый, западный, берег Дона там называли Крымской стороной. Это сторона, которая, говоря современным языком, была подвержена влиянию средиземноморской цивилизации. Левый, восточный, берег Дона назвали – Ногайской стороной. Эта сторона находилась во власти азиатского образа жизни и мироощущения. Между прочим, я придерживаюсь здесь не только представлений древних казаков, но и античных географов, которые считали, что граница между Азией и Европой пролегает точно по Танаису (Дону). Но были еще представления древних скандинавов. Их мифы помещали Асгард – верхний мир богов – не вверху, а на земле. Он находился в реальной местности – в низовьях Дона. Так говорят скандинавские саги. «Сага об Инглингах» спокойно и рассудительно утверждает, что степное пространство по берегам Дона – это Великая Свитьод, Великая Швеция. «С севера, – сообщает сага, – течет по Швеции река, название которой Танаис». То есть Дон. На его восточных берегах, согласно саге, находится «страна Асов, столица которой Асгард». Между прочим, поиски Асгарда продолжаются на Нижнем Дону и по сей день. Существует гипотеза (не вполне научная, но вполне вдохновенная), что Азов – это и есть Асгард, город Асов – А'зов-город. Хотя в реальности название Азова происходит от тюркского слова «ахак», что означает «низкое место». Но неизвестно, где пролегает граница между мифом и реальностью. При желании и на Ногайской стороне Дона можно увидеть Запад, Верх и бога Одина. Все зависит от того, из каких представлений исходить, и по-моему на анкетный вопрос о том, где начинается Запад, было бы «возможно ответить, если бы в нем не прозвучало это очень важное уточнение – „для Вас лично“. Момент субъективности восприятии пространства неизбежен. С личной точки зрения понятия Запад и Восток имеют для меня гораздо меньшую актуальность, чем понятия Север и Юг.