Николай Егоров - Всё от земли
Семен хлопнул себя по лбу, привернул мясорубку к табуретке, засыпал горсть пшеницы, наклонил всю конструкцию под углом сорок пять градусов: крути!
И сколько ж было недоумения в Шуркиных глазах, когда из решетки запостреливала крупа.
— Ой, Сенька-а… Ой, что мне взбрело… Чтобы комбайн сразу и молол, эвон сколько зерна теряется по нашим дорогам.
Семен тогда так долго хохотал, что и сейчас, вспомнив, не мог удержаться…
— И не «ха-ха», а Лежачий Камень без нас пролежит, мы без целины — едва ли.
— Совсем угорела баба. Ты соображаешь, какой волок это? Да только под одну под нашу под деревянную кровать целую железнодорожную платформу надо.
— А мы из нее и сделаем платформу. Паровозные колеса приладим — и ту-ту.
— Ну-у, дает! То к комбайну мельницу приладит, то к кровати паровоз. А дом? А баня? Это куда?
— Куда… — И Александра надолго задумалась.
У Семена отлегло от души: зацепил, она любила поплюхаться, как утка, и не унималась, пока всю воду на себя не выплещет.
— Подумаешь — баня. Да в самоварной трубе просторней и сажи меньше, чем в твоей развалюхе. Так что перышком по губам не води, не поежусь.
— Ну и ты не плещи по ковшику на каменку. Я с двумя агрессорами вон с какими справился, а уж с тобой с одной, с пигалицей уж как-нибудь, не таких пантер видал… с «тиграми», — вывернулся Семен на немецкие танки, опасаясь, как бы ему самому не перепало за пантеру. Но Шура и без того поняла, какой зверинец имелся в виду.
— Да укротитель ты мой бесстрашный, да пойдем-ка лучше домываться, ну бы их к лешему, и танки эти, комбайны лучше.
Домывался, собственно, один Семен. Александра решила, что после веника мылу просто делать нечего, окачиваясь, извела на себя полбочки воды и млела от чистоты, упруго сгоняя отмякшими ладошками щекотливые струйки с лица, с шеи, с плеч, с груди, с живота, с бедер и так аж до самых щиколоток.
— Ну-у, расскрипелась, как наканифоленная.
Семен навел на голове целый морской прибой, истратив чуть ли не полпечатки, и, мешкая, чтобы мыло как следует отъело грязь, драил пока остальное, до смешного слепо лапая скользкую лавку то вокруг себя, то вокруг тазика в поисках обмылка, мочалки или черпака.
— Ты вы… тьфу, — сплюнул пену, в рот попала, — ты вылизалась? Иди гони ребятишек.
— Успеют. Сень! А до этой Сев. Каз. обл. шибко далеко?
— А с колокольни и то, слышь, не видать. Да тьфу!
— Ой, с твоей колокольни вообще ни шиша не видать.
— Ты уж у нас зато больно подкованная. Как лошадь. Ну и скачи, закуси удила.
— Ну и оставайся. А я вон на комбайн, приплод твой в бункер и-и-и «Сентетюлиха табак толкла». Куркуль.
Семен потянулся было за словом тоже с верхней полки и сапнул носом, набираясь духу, но набрался пены и тут же погнал эту пену обратно, у ноздрей вспыхнули и начали расти пузыри, лопнули, другие выскочили, один оторвался и полетел. Шурка несдержанно взвизгнула, выпулилась из бани, надернула сарафан как был на левой стороне, воткнулась в Сенькины галоши и напрямки, по огороду, по картошке.
Доспотыкалась до крыльца, плюхнулась и только тогда разглядела, что и в одном сарафане наизнанку, и не на ту ногу обутки, и липкая испарина на лбу, провела пальцами.
— Это называется пришла баба из бани. — Перевела дух, ополоснулась под рукомойником. — Погоди, Сенечка, вечером ты у меня не такие пузыри пустишь.
Выфрантилась — и в правление колхоза.
Широкоступов торопил себе первое место по досрочной уборке зерновых и сидел как на шиле: и это надо, и домой надо, своя собака и та уж лает, хозяин с апреля по сентябрь раньше полуночи во двор не заявлялся.
— Сводничаешь?
Председатель вздрогнул, но головы от писанины так и не поднял, узнав по голосу, кто пришел.
— Слушай, некогда мне.
— Да я только заявление подмахнуть.
— Давай, нашла время.
Бросил авторучку, выдернул из подстаканника толстый о двух концах карандаш, крутнул бумажку, жирно скраснел наискось «Бух!», подчеркнул, ниже черты синим концом — «Оформить» и еще ниже снова красным расширокоступился.
— Ох, и продолговатая ж у тебя роспись, Наум Сергеевич, — еле дождалась последнего зигзага Александра и сощипнула со стола заявление как блин со сковородки. — Дай тебе бог еще столько же лет царствовать тут. Счастливо оставаться.
— Беги, беги… Стой! — заподозрил неладное председатель. — Ты не телегу тут подкатила мне? Не шарабан с барабаном? А ну вернись, гляну.
— А не окривеешь? На целину мы решили поехать. В Сев. Каз. обл.
— Куда, куда? В казахские степи? На подвиги. Ну-ну. Надоумил кто, или самим шлея под хвост попала?
— Письмо от Сашки нашего получили. Пишет… Поклон тебе от него. Пишет, работы у них там — колом не провернешь.
— Тут работы бы ему не нашлось, патриот.
— Какой работы… Чего уж пелену на глаза натягивать.
— А я говорю, без работы не останемся, придумаем что-нибудь. Да хоть тот же фруктовый сад разведем, в конце концов.
— Во-во. Насадим груш и круглый год будем их околачивать. Взять моего Семена к примеру. Механизатор — токо на паровозе за рулем не ездил, а где он у тебя? Бочкой с керосином заведует?
— Ты Семена не приплетай, Семен за войну досыта на железе наездился. Не приплетай.
Широкоступова одолело-таки скрипучее самолюбие и заворочало на стуле. Погремел коробком спичек в кармане, смял и смел в мусорницу выкрошенную «прибоину» вместе с пачкой, облапил телефон и прищурил глаз. На пальцах и на запястье густо ощетинился жесткий волос.
«Батюшки, до чего ж мохнатая лапища у него, оказывается, — похолодела и пристыла к полу Шурка. — Не перед добром я давеч хохотала: позвонит сейчас главбухше не оформлять расчет — и подавился петушок бобовым зернышком».
— А в «Правде» за 17 августа этого, 1954-го, года писали, чтобы никому не препятствовать. Особенно — молодежи, — на всякий случай прикрылась она газетной статьей.
— Так то молодежи, а тебе сколько? За тридцать или под сорок? — председатель оттолкнул от себя услужливо притаившийся телефон, — ползи, без тебя обойдемся, — и снова заскрипел стулом. — Ладно, катитесь вы, знаешь, куда… Катись. Не держу. Да и прав таких теперь больше не имею. Но помни: навсегда отлучались из Лежачего Камня лишь убитые на войне. А ты вот в мирное время улучила момент и бежишь от Широкоступова. Эх, Шурка, Шурка!
А у нее тоже вдруг защипало веки, повлажнели ресницы, отсырел носишко. Ей по-бабьи сразу и невыносимо до смерти стало жалко и Семена, который променял Москву на Лежачий Камень и моет теперь шестерых ребятишек в бане, и деревню жалко, и себя, и землю, и председателя особенно, с которым они все такие времена перемогли, как коллективизацию и войну. В шелках не ходили, но и с голоду не пухли.
— Ну что ты, Наум Сергеевич, зря-то, не от тебя я бегу, не от тебя, что ты… Ну, хочешь заявление обратно порву? Порвать?
— Ладно, все правильно. Так мне и надо. Езжайте. И не тряпичные куклы это — целина.
Домой Александра свет Тимофеевна сыскалась в глубоких сумерках и навеселе.
— Ты где это успела причаститься и по какому численнику празднуешь? — встретил ее у порога Семен.
— М-м-магарыч пила! — и заприщелкивала любимую лежачинскую топотуху с картинками:
Сентетюлиха табак толкла,
Угорела да спать легла,
Угорела да спать легла,
А в избушечке такая мгла…
Дальше должен был петься самый пейзаж, и Семен прикрыл его плотной ладонью:
— Э! Э! Сдурела, тушканчики еще не спят. С кем пила, какие магарычи?
— Ой, капитан ты мой бронетанковый, да ведь все я катанула, стерва, всех этих гусят-поросят, сено, дрова, баню и огород вместе с картошкой на корню, и из колхоза выписала обоих и расчет по трудодням оформила…
— Играй барыню, а деньги где?
— Деньги ночью спят, сказали, завтра принесут.
— Так ты что, серьезно, что ли? Ну, у всякой у болезни бывает конец, ну бабью ж глупость и смерть неймет. Так вот завтра же, чуть свет, иди обратно по дворам, кому что продала, и отказывайся: за ночь, мол, передумали.
— Не передумаем. Ночная кукушка все равно дневную перекукует. Да я уж и срочную телеграмму Сашке туда отбила: приезжай за нами.
Сашка еще короче отсверкнулся «молнией»: «Еду!» И следом за «молнией» заявился сам на звероватой машине и увез их в Сев. Каз. обл. вместе всех со всякими сковородниками, ухватами, лопатами, с самоваром и самоварной трубой.
И Лежачий Камень зашевелился: если уж Семен с Шуркой со своим утиным выводком отважились кинуть все и уехать на целину — значит, есть смысл, а уж молодым да холостым и подавно само время велело поднимать и осваивать.
И не было таких лежачих камней, которых бы не разрушало течение времени.
Никогда не было.