Сергей Переслегин - Око тайфуна
Безжалостно и точно ленинградский писатель сумел передать в своих произведениях ощущение нашего мира.
«Ах да, еще война… Там все просто — ложись костьми. Куда стрелять — знаешь, а коль не знаешь — скоро узнаешь… Но сейчас кто враг, кто друг, есть ли вообще теперь такие…» («Дерни за веревочку».)
«Слезы стояли у глаз. Жгли изнутри переносье, но наружу не выплескивались — наверное, за долгие годы там появился какой-то экран, мешающий им выползти на свет божий. И не только им — всему. Злобе. Любви. Доброте. Ненависти. Страданию. Восхищению. Презрению. Зазорно было выпускать их наружу, недостойно. Стыдно.
Ирония стала нормой. Будто за ней нет ничего. Унизительно слишком не любить — близко к сердцу, мол, все принимаешь, барышня кисейная… Неэтично проявлять свои отрицательные порывы, некультурно. Можно все, что угодно, говорить за глаза, — но в лицо ни в коем случае. Это уступка врагу. Унизительно слишком любить — потому что любовь и доброту принимают за слабость и глупость. Потому что рады использовать доброго дурака, ничего не давая взамен, дико даже помыслить об ответе, о благодарности. Потому что равнодушие сильнее и злобы, и любви. И остается смех. Чтобы сделать вид, что равнодушен. Смех, как универсальный способ общения.
Но равнодушны лишь мертвецы, и потому в душе горит такое… Все в себе. Все наоборот. И заглушаешь, живешь больше внутри, чем вовне — ведь себя не стыдно.
Для нас это было нормой — делать вид, будто не трогает тебя ничего. Так легче. Не даешь оружия врагам, и не могут они топтать душу твою. И маска прикипает к коже…» («Мотылек и свеча».)
В. Рыбаков изображает и последствия «эпохи безвременья».
Атмосфера сгустилась настолько, что то в одном месте, то в другом спонтанно возникают очаги фашистских отношений. Все чаще возникают и все реже исчезают.
«Постигает всегда бескровие все, что зиждется на крови». Но верно и обратное. «Там, где торжествует серость, к власти всегда приходят черные»[16].
«— Эт что?! — заорал он, остервенело вращая глазами и потрясая шестом. — Я спрашиваю, эт что? Или я не говорил, чтоб заменили эту деревяху на алюминий! Стыдно такое в генеральской приемной, стыдно! Или я, мать вашу, не говорил?! Почему все повторять миллион раз?!
И он, кавалерийски размахнувшись, изо всех сил хрястнул шестом по столу. Женечка отшатнулась, чуть вскрикнув. С ужасающим костяным звуком шест разломился, взорвался, кусок его, вертясь бумерангом, брызнул в сторону, задев Женечкину руку, и угодил в низ живота начальнику строевого отдела. Полковник Хворбин, не нарушая стойки смирно, которую принял, стоило маршалу зарычать, шумно втянул воздух сквозь стиснутые от боли зубы.
— Во так… тудыть вашу, — тяжко дыша и мотаясь взглядом с обломка на полу и обратно, прохрипел маршал. — Впредь напоминать не буду!!! Айда, товарищи офицеры, дело не ждет.
Товарищи офицеры созерцали, стараясь, чтобы пальцы не стискивались в кулаки». («Дерни за веревочку».)
В повести В. Рыбакова изображены разные формы фашизма. Они еще не сложились в единую систему — видны только очаги, только отдельные элементы. Но как их уже много!
Маршал Чернов — это, как говорится, клинический случай. Но вот еще одна цитата. Севка, школьный друг главного героя повести, — всего лишь лейтенант. Нет у него ни машины, ни денег, ни власти. Есть работа — трудная и опасная. Севка — военный моряк, охраняющий счастье и покой страны. Он оскорбился бы, назови его кто-нибудь фашистом.
«Значит, — говорит Дима, — каждый художник, каждый, кто себя таковым считает, имеет право творить свободно, согласно своему идеалу, независимо ни от чего. Чьи это такие речи, как по-твоему?
Севка нахмурился. Он чувствовал подвох, но распознать его не мог.
— Чьи… — пробормотал он. — Слова такие, в общем… эстетские. Как его… за кордон дерганул зимой…
— Холодно, — ответил Дима. (…) — Ленин.
— Не заливай, эстет! — вспылил Севка. — Не мог он такого!
— Сам не слышал, но читал.
— Нам такой работы не давали!
— Это не работа. Это из Цеткин, „Воспоминания о Ленине“.
Некоторое время шли молча.
— Убивать надо таких эрудитов, — решил Севка. — Или к нам, реакторы чинить в рабочем положении. Чтоб хоть какая-то польза была».
Страх, ненависть и злость — современная замена знаменитой триады «дружба, любовь и работа». Впрочем, Севка считает, что он предан своей работе, своему святому делу.
Это ведь многим кажется естественным: видеть фашизм в других странах (предпочтительней, в чужих странах) и не замечать его в себе.
«А если что не так не наше дело.
Как говорится: „Родина велела“.
Как славно быть ни в чем не виноватым,
Совсем простым солдатом».
Хулиганы-штурмовики, маршалы и лейтенанты, антисемиты, уже ставшие антиинтеллигентами, писатели, ненавидящие всех и вся, мещанки, когда-то бывшие солдатками… Самая обычная семья. И везде фашизм в отношениях. И везде он калечит и убивает.
Калечит душу и убивает мысль.
«Человеческие души, любезный, очень живучи. Разрубишь тело пополам — человек околеет. А душу разорвешь — станет послушней и только. Нет, нет, таких душ нигде не подберешь. Только в моем городе. Безрукие души, безногие души, глухонемые души, цепные души, легавые души, окаянные души. Знаешь, почему бургомистр притворяется душевнобольным? Чтобы скрыть, что у него и вовсе нет души. Дырявые души, продажные души, прожженные души, мертвые души». (Е. Шварц. «Дракон».)
От классического фашизма тридцатых-сороковых годов современный фашизм отличается большей замаскированностью и, пожалуй, большей рассеянностью в обществе. Он везде, и потому кажется, что он нигде. По-видимому, Вячеслав Рыбаков стал первым писателем, рассказавшим в своих произведениях о фашизме «новой волны».
Но «зло не царит над миром безраздельно»[17]. Книги В. Рыбакова были бы не нужны, изображай он только плохое. В конце концов, любая чисто негативная критика усугубляет идеологический кризис, тем самым объективно способствуя процессу фашизации.
Наши следующие главы — об основном содержании книг ленинградского писателя.
О том, что фашизации противостоит.
Глава 5.
Любовь
— Ах, разве знают в вашем несчастном народе, как можно любить друг друга? Страх, усталость, недоверие сгорят в тебе, исчезнут навеки, вот как я буду любить тебя. А ты, засыпая, будешь улыбаться и, просыпаясь, будешь улыбаться и звать меня — вот как ты меня будешь любить. И себя полюбишь тоже. Ты будешь ходить спокойная и гордая. Ты поймешь, что уж раз я тебя такую целую, значит, ты хороша. И деревья в лесу будут ласково разговаривать с нами, и птицы, и звери, потому что настоящие влюбленные все понимают и заодно со всем миром. И все будут рады нам, потому что настоящие влюбленные приносят счастье.
ДРАКОН: Что он ей там напевает?
ГЕНРИХ: Проповедует. Ученье — свет, а неученье — тьма. Мойте руки перед едой. И тому подобное.
Е. ШварцНепривычно видеть в любви реальную силу, способную противостоять фашизации. Только ничего другого в распоряжении человечества нет.
Индукция фашистских отношений тем и страшна, что любую организованную силу включает в свою систему. Ребята, объединяющиеся в «группы действия» для борьбы с панками, неизбежно превращаются в панков под другими названиями. Так же неизбежно приводят к усилению власти и влияния руководящего аппарата любые административные меры, направленные на сокращение этого аппарата. Так же… впрочем, мы достаточно поговорили о перерождении.
Любовь и дружба — единственные человеческие отношения, не всегда подпадающие под условия теоремы. Дело здесь в глубине и устойчивости связей, существующих между близкими людьми. Связи эти могут оказаться даже прочнее, чем возникающие при индукции; так друзья или влюбленные образуют систему относительно более устойчивую, чем фашистское общество. Недаром высокопоставленный тормансианин говорит: «Нам нужен прибор для распознавания и последующего вылущивания возвратных ассоциаций, неизбежно повторяющихся у всех без исключения людей. У многих они настолько сильны, что создают устойчивое сопротивление внедрению мудрости и воспитанию любви к Великому». Недаром любой фашистский режим пытается внушить своим гражданам, что их главный долг — пожертвовать во имя государства всем. В особенности — любовью.
Но если индукция не может пойти в одну сторону, она неизбежно пойдет в другую. Или фашизация, или индукция коммунистических отношений любви и дружбы. И желания учиться и трудиться. Опять — классическая триада «шестидесятников».