Михаил Горбунов - К долинам, покоем объятым
— Из чего ты заключила?
— Я женщина… У Нади был роман в школе, в десятом классе. В нашем понятии, вероятно, тоже банальная история. Он «воображун», какой-то там спортсмен-разрядник, родители с положением, сестренка, Надина подружка, юная сводница. Я ее узнала позднее и терпеть не могла… Был выпускной вечер, прогулка на катере по реке, гитара, песни. На рассвете он повел Надю провожать домой… Она признавалась — мне-то, свекрови! — любила так, что кофточку, измятую его руками, стирать жалко было…
Потом все перемешалось: неудача с институтом, его уход в армию. Поступила в это самое КБ. Жила письмами. Когда их не было, домой идти не хотелось. Позвонит матери: нет? Нет. Ну и задержится на работе. А там то именины, то крестины, то зарплата, то премия — и все с сабантуйчиками, с причащениями… Жизнь мелкая, суетливая, если посмотреть. Но это, знаешь, как таблетка от головной боли. Правда, у Нади было одно, главное: она ждала… Вдруг встречает эту самую сестричку, а та ей чуть ли не с радостью: «Он женится…» Пыталась отравиться. Спасли. Осталась жить. И тут встречается Игорь…
Говоров встал из-за стола. За широким окном перед ним неоглядно расстилалась ничем не заслоняемая, давно ставшая привычной панорама города: рассыпанная внизу, по гудящей машинами набережной Яузы, путаница старой, двадцатых годов, промышленной околицы, над ней срывало ветром клоки дыма и пара. За Яузой на взгорье, — будто опустившаяся средь домов летающая тарелка, стеклянное, в раннюю рань включающее призрачный зеленоватый свет полушарие спортивного зала. А дальше — Лефортово, поставленные еще Петром, покойно умостившиеся в кружеве деревьев, по-дворцовому желтоватые, с колоннами главного входа, корпуса госпиталя, синенький конусок церквушки на старом солдатском кладбище, — по воскресным утрам от нее доплывают до говоровского окна как бы приглушенные временем, тихие, с невыразимо печальными паузами колокольные удары. Сейчас, блуждая взглядом по знакомым извивам улочек, уходящих в возвышенность затянутого утренней дымкой неровного городского горизонта, Говоров думал об окружающих его больших и малых, незаметных судьбах, которые, права Ирина Михайловна, надо понять.
Ирина Михайловна пошевелилась, переменила позу. Говоров вздрогнул.
— Когда родилась Манечка, квартиру пришлось разменять. Тоже каприз Игоря. Переубедить его было невозможно. Ну вот, зажили они втроем… Все остальное может дорисовать воображение. Да я и часто бывала у них, навещала Манечку, и с Надей мы по-прежнему были близки. Игорь решил поступить в институт и пошел на подготовительные курсы. У Нади с институтом, естественно, заглохло. С работы уволилась — тоже по настоянию Игоря. Целыми днями одна дома с Манечкой, тоска смертная, «лабиринты быта», как сказал поэт. Начала опускаться. Приду к ней: постель не убрана, сама в затрапезном халате, знаешь, такие байковые, как в больнице, волосы — красота ее, пепельное чудо — скручены в «дульки». Для кого «держаться»? Игорь придет ночью, а чуть свет бежит на работу, он на стройке работал. У каждого отдельная жизнь. Это страшно тяготило Надю. Игорь и был у нее, и его как бы не было. Как-то рассказала: в воскресенье подходит на кухне, показывает глазами на ее живот и с совершенно детским простодушием спрашивает: «А это что же, так и останется?» — «Что останется?» — «Ну, живот». — «Что живот?» Наконец поняла: после родов живот у нее… Ты извини, может, это тебе неприятно слушать…
— Нет, нет, — протянул Говоров. Он выбрался из-за стола, прошелся по комнате, не зная, как собрать воедино рассказ Ирины Михайловны. Многое он знал, многое было новостью, теперь срабатывал «рефлекс обобщения». — О женских неприятностях после родов я кое-что слышал, не затрудняй себя.
— Об этом надо было думать в свое время, есть много способов сохранить фигуру. Но тут опять-таки: для кого?.. И еще рассказала мне Надя — это-то, видимо, и сломило ее окончательно. Как-то днем уложила Манечку спать и сама прилегла с ней рядом. Вдруг звонок в дверь. Идет открывать. В замызганном своем халатишке, с «дульками» дурацкими. Думала: соседка за солью. Открывает: он! Та любовь ее школьная. Высокий, красивый, в офицерской форме… Постоял, рассказывала Надя, поглядел на нее, потом через ее голову на измятую кровать, на спящую Манечку, хотел что-то сказать — язык не повернулся. Скрипнул ботинками, мелькнул золотыми погонами, пропал навсегда… Конец. С этого, я думаю, и пошло все… А ты знаешь, никого мне так не жалко сейчас, как ее, Надю…
Помолчали.
— Странно… — Говоров пристально вглядывался в лицо Ирины Михайловны. — Ты на ее стороне. Игорь-то сын…
Она снова «не ко времени» улыбнулась.
— Я на стороне той истины, что ребенку нужна мать… Игорю не позавидуешь, что говорить. Двадцать два года, а Манечке все говорят, что у нее будет третья мама. Но ты же сам видел ту… — она еле заставила себя проговорить, — вторую. Зою. Ты же видел ее. Ну, хорошо, я могу судить предвзято. Но ты-то видел ее.
Он вспомнил поездку Ирины Михайловны на свадьбу сына, ее подавленное настроение, опустошенность, вызванные этой поездкой. Свадьбу играли в селе, у родителей Зои, имевших зажиточное, но довольно беспорядочное, вследствие постоянного пьянства отца, хозяйство. Ирина Михайловна с ужасом рассказывала о том, как ездила с молодыми в районный центр расписываться. Стояла невыносимая жара, духота, тучи пыли клубились над дорогой, забивали «уазик», разъедали глаза…
Потом было свадебное застолье, были горы сала, мяса, блинов, холодца, всякого соленого и вареного, рекой лилась самогонка, вообще стояло столпотворение, в котором затерялись и жених с невестой, и Ирина Михайловна, и Манечка — ее зачем-то тоже потащили на свадьбу. И там же, на свадьбе, Зоя отказалась посадить Манечку рядом с собой. Игоря взорвало, он плакал от бессилия, но ничего уже не мог вернуть, исправить. Ирина Михайловна со своим миролюбивым характером уговаривала его, тогда она видела в поступке Зои всего лишь тоску по девичеству, которое она меняет на жизнь с чужим ребенком, ее, мол, надо понять, пусть хоть этот день «будет ее». Но Ирина Михайловна ошиблась.
Осенью Игорь, Зоя и Манечка приезжали в Москву. Игорь и Зоя были модно одеты, причем явно придавали этому значение, видимо, тщась показать, что у них все в порядке. Ирина Михайловна все видела и все извиняла им, боясь, чтобы не порвалась еле-еле свитая ниточка. В Зое больше всего поразила Говорова глухая отстраненность от всего, что делалось вокруг. Невозможно было вовлечь ее в разговор — плоское лицо Зои, замаранное легко узнаваемой беременностью, не отзывалось ни на какой внешний возбудитель, «да» и «нет» составляли весь ее лексикон.
Игорь старался расшевелить жену, показать свою власть над нею и вместе с тем убедить и мать, и Говорова, что она «не такая». Но Говоров с почти неприличной проницательностью видел дальше и, мужик по натуре, страдал за «своего брата», за простодушного мальчика, безнадежно «влипшего»… Но горше всего было глядеть на Манечку: она, Говоров чувствовал, уловила его настроение и видела в нем чуть ли не врага, посягающего на что-то, крайне дорогое для нее. Она металась меж отцом и Зоей, победно и зло поглядывая на Говорова: вот же, никакого обмана нет!
Так прошли три бесконечных дня, и потом с каким-то не совсем чистым облегчением, будто хотел быстрее развязаться, Говоров гнал машину среди пронзающих тьму фар во Внуково, на поздний ночной самолет. Он готов был проклясть дикторшу, бесстрастно объявившую об отсрочке рейса, но несколько часов пустого, неприкаянного времяпрепровождения на лавках аэропорта поставили наконец последнюю точку.
Это было одно совсем непроизвольное движение Зои, когда Манечка, изнывавшая от безделья и бессонницы, исхитрилась подсунуть свою голову под Зоину ладонь, и Зоя с пробежавшей по сухим губам брезгливой кривизной, перетомившись долгой сдержанностью, оттолкнула от себя Манечку, и весь позор был в том, что Манечка была уверена: это видел Говоров. Она отодвинулась на край скамьи, стала раздевать и одевать неприятно оранжевую под резким светом целлулоидную куклу. Говорову запомнились судорожно снующие по пустой скорлупе куклы Манечкины пальцы…
Все, разумеется, окончилось разводом, потерей комнаты, которая отошла матери с ребенком… Зоя в свое время приехала в город и, определившись по найму на радиозавод, разделила скучную судьбу тысяч своих сверстниц, гнущихся над безостановочно движущимися конвейерами. Весь ход событий говорил, что замужество было для нее лишь средством, давшим ей жилье и постоянную прописку в городе (ребенка она вскорости отправила к отцу с матерью) — вожделенный максимум зряшной души, в которой, еще не окончательно проученный жизнью, не смог разобраться Игорь… Жизнь за что-то все же мстила ему. И помимо нового морального урона кем же он стал? Сам он жил теперь в служебной комнатушке стройтреста, где работал. Манечка была взята дедом Демьяном и бабой Людой, прадедом и прабабушкой по линии, оставившей у Ирины Михайловны тягчайшую память, и так жила за шкафом, в закутке…