Газета Завтра Газета - Газета Завтра 462 (40 2002)
В.Б. Ну и как ты думаешь, произойдёт это единение или нет? Ты оптимист или пессимист?
В.С. Я верю, что через какое-то время, через мучения наших народов, может быть, даже ссоры, но единение все равно произойдёт. Потому что невыгодно нам жить порознь. Всем невыгодно. И украинцам, и казахам, и белорусам, и молдаванам. Что значит, в Чечне десять лет не могут закончить войну? Они её никогда и не закончат, если нас так будут ссорить с мусульманами. Я абсолютно убеждён, что мы ещё некоторое время помучаемся и, не дай Бог, ещё и навоюемся друг с другом, но непременно придёт человек — исстрадавшийся, сильный, многодумный, с огромной волей. И возродит не только русский народ, а все народы. Мы обнимемся, мы поднимем тост за великую Россию. Этому быть. И не миновать этого.
В.Б. Вернёмся к нашей литературе. Сегодня слово писателя почти не звучит. Как ты считаешь, почему это произошло, и веришь ли ты, что когда-нибудь опять настанут такие времена, когда можно будет опять сказать: "Поэт в России больше чем поэт"?
В.С. Почему произошло это разъединение? Мы говорили о газете "Завтра". Это единственная общенациональная центральная газета. Потому что в ней говорится о наших общих бедах, о русской трагедии. Видишь, как тяжело, когда разрушили журналы, разрушили жизнь нашу литературную — разрушили самое главное. Мы бы с тобой поехали сейчас в Коми и провели бы там День литературы Республики Коми. Да ещё бы литераторов 20 с собой захватили. На каждом заводе, в каждой школе выступили бы. И кто бы нас сопровождал? Наши братья коми: поэты, прозаики, публицисты, критики. Мы переговорили бы во всех аудиториях со всем народом, разных возрастов и поколений. А за чаем мы бы решали свои наболевшие вопросы: а русские меня вот тут обидели, а евреи меня вот тут обидели, а коми меня вот тут обидели. Но мы бы всё это проговорили, всё разрешили. После нас попробовал бы кто-нибудь призвать: "Долой русских!", да на него бы посмотрели как на сумасшедшего. Но мы так делали в Татарии при советской власти, в Башкирии, в Узбекистане — везде, куда попадали. Это были скрепы духовные. А переводческая школа? Не было семьи, где бы не слышали стихов Расула Гамзатова, Мустая Карима и других наших крупнейших поэтов. А сейчас — выходит сборник, допустим, тысячным тиражом. Раньше выходил сборник, предположим, братьев Даниловых — поэта и прозаика, якутов — трёхсоттысячным тиражом. “Роман-газета” — 7-8 миллионов экземпляров, до 10 доходило. По сути дела, каждый человек, чувствующий слово, имел возможность её приобрести. Сегодня же многое из того, что выходит, только на московский рынок и попадает. Мы отобрали у людей слово, мы слово посадили в клетку — это страшное дело. Писатель ведь такой человек, что сегодня он говорит с президентом, завтра — со слесарем, послезавтра он говорит с человеком, который сидит в тюрьме. Литература становилась храмом, вместо разрушенных физически храмов. Она была в какой-то мере и молитвой, и надеждой нашей. Читаешь Бунина, и даже Андрея Платонова, посмотри, какая там утонченность, какое слияние ощущений, наитий храмовых и твоего слова, твоей воли. Нет, взяли всё и разрушили.
В.Б. А кстати, кто твои любимые писатели? Кем ты в юности подпитывался? Кто на тебя влиял?
В.С. Я очень люблю Бориса Можаева. Ивана Акулова считаю великим писателем-страдальцем. Очень люблю и горжусь стойкостью его, мужеством его. Ивана Шевцова ценю и как друга, и как человека, и как писателя: три войны пройти, не оступиться, не поступиться ничем, пронести эту верность. Фёдор Абрамов — любимый мой писатель. Многие вещи раннего Виктора Астафьева люблю и принимаю. У меня с ним были хорошие отношения. Он мне как-то однажды сказал: "Валя, если бы меня меньше травили, я был бы иным писателем". Как теперь мне кажется, несколько добрее. Мы с ним спорили всё время. Это у нас тоже есть — не успеет человек сказать не то междометие, как уже обрушивают на него проклятия: "Ах, предатель!". И самый мой дорогой писатель из действующих — Юрий Бондарев. Самый мой любимый роман у него — "Берег". Я его читаю, как поэму. Эта книга у него, как оратория. Он отличается от многих прозаиков поэтичностью своих романов. Потом-то я узнал, что он и начинал как поэт. Из моего поколения ещё — Анатолий Жуков, Александр Проханов, очень сильный прозаик и, конечно, он оставит в литературе след от всего нашего пережитого, от этого горя нашего. А какой блестящий публицист — какая отвага! Какая боль! Боже мой! Недавно читал его передовицу в дороге. Так хотел прямо сразу и телеграфировать ему свои восторги и поддержку. Такими мы должны быть. Из более молодых — Володя Личутин, многие его вещи. Ну вот, назвал тебе своих самых дорогих. А вообще, я тебе должен сказать, Володя, я сам о многих из них написал. Ты тоже о многих и разных русских талантах пишешь, ты должен подтвердить мою мысль: сколько надо доброты накопить, сил накопить, чтобы говорить о других.
В.Б И терпения. И ласки. И чувства прощения — умения прощать других.
В.С. Да-да! У меня очерки о Проскурине, об Астафьеве, об Акулове, о Шевцове, об Абрамове, о Пикуле. Из поэтов — об Исаеве, о Васильеве, о Кедрине, о Ручьёве, о Гумилёве, о Клюеве, о Хлебникове. И я не могу так просто отписаться. Я обязательно напишу портрет, то есть должен максимально полно о человеке высказаться. И ты сам знаешь, как это тяжело.
В.Б. А ты родился и вырос где?
В.С. Я родился в селе Ивашлак, в Башкирии. Оттуда переехал на Урал. После семилетки устроился на ЧМЗ — челябинский металлургический завод. Электромашинистом, потом работал в мартене. Ты сам инженер, должен меня понимать. Допустим, я менее образован, чем какой-то доктор филологических наук. Но этот доктор тоже не знает, что такое мартен, не знает, что это за ярость, что за красота. Когда я обжигал свои зрачки — куда ни повернись — огонь и железо, но всё равно это прекрасно. Потом, Володя, когда я слышал, как ворона каркает, или как соловей поёт, или цветок пахнет, я после смены ночной падал в траву в лугах и плакал оттого, что есть они: земля есть, речка есть — эта великая и вечная сила!
В.Б. Ну а как ты пришёл в поэзию?
В.С. В поэзию я рано пришёл. Писать начал ещё до семи лет. А в седьмом классе уже печатался в районной газете. Когда работал металлургом, тогда уже тем более печатался и даже книги издавал. Помогали Ручьёв, колымчанин, Татьяничева Людмила Константиновна, Марк Гроссман, Александр Коркин. Хоть я и печатался, но членом Союза, конечно, ещё не был, а очень хотелось. Я рукопись стихов собрал в посылочку — и Василию Дмитриевичу Фёдорову. И написал ему записочку: "Я, такой-то и такой, работаю там-то и там, пишу то-то и то. Если я графоман — не отвечайте, не обижусь. Но если я человек даровитый, а вы не ответите, то я очень на вас обижусь". Прошло месяца четыре — ни ответа, ни привета. Я загрустил, и в бригаде моей тоже загрустили — значит, Валька графоман, хоть и печатается. И вот 7 ноября, как сейчас помню, заглядываю я, по обыкновению, в ящик почтовый по пути на утреннюю смену, а в ящике такая цветастая бумажка лежит — телеграмма: "Дорогой друг, поздравляю тебя с днём Октябрьской Революции, с прекрасной книгой стихов, которая пошла в набор в "Советском писателе". Срочно приезжай! Василий Фёдоров". Ну, для меня, знаешь, что это было? Даже сейчас мне тяжело об этом говорить без волнения. Я прихожу в мартен, переоделся в спецовку и к начальнику смены с этой телеграммой. Он тотчас же освободил меня от работы, вызвав сменщика. Да, это был праздник для всего нашего цеха, они все болели за меня душой. А потом я приехал к Фёдорову в Москву. Долго стоял у двери. Наконец, осмелился. Открывает мне дверь красивый седой человек в костюме. Увидел меня и, знаешь, что сказал: "Лара, на нём лица нет! Дай ему водки!" Она вынесла целый стакан. И дала мне одну клубничку. Я выпил, заел этой самой клубничиной. Он посмотрел на меня одобрительно так и сказал: "Ну, теперь заходи!" И с приглашённым позже Семёном Шуртаковым мы потом всю ночь пили и говорили, и я им читал стихи. Так меня через месяц и в Союз приняли. И я ещё раз хочу подчеркнуть, что впереди нас с тобой идущий человек, Володя, был и смелее, и благородней! Он перенёс уже это горе, а мы только по его следам идём. Судьба так распорядилась, что я провожал Василия Дмитриевича и в последний путь. Лариса Фёдоровна, Ирма плачут, а я им говорю: "Не плачьте! Посмотрите, какой красивый он лежит". Они посмотрели: " Ох, и правда, красивый!" И радостно так успокоились. После похорон и поминок в Доме литераторов хлынул такой дождь. Эта примета благая — Бог как бы взял во внимание пришедшего к нему человека. Я нигде никакой слабинки во время похорон не допустил, но когда в своей "Ниве" ехал по скоростной дороге уже после поминок, я заплакал. Слезами благодарности, слезами уважения к своему учителю. Слезами невозможности изменить случившееся. Вот так я и жил. А любил я многих своих старших товарищей.