Газета Завтра - Газета Завтра 205 (44 1997)
В МАЛЕНЬКОМ, ПОДЗЕМНОМ мирке Гошу давно уже засекли самые различные, согласно действующие здесь разнородные силы, и он, будучи от природы человеком впечатлительным и чутким, физически ощущал это цепкое и неотступное внимание — его здесь проверяли и прощупывали, старались определить: безопасен ли он, или несет опасность и беду всему здесь устоявшемуся, и определяли, как быть с ним дальше.
И маленький нищий у другого конца перехода каким-то образом тоже почувствовал его присутствие — едва Гоша шагнул из-за своего укрытия и двинулся дальше, мальчик тотчас, еще не видя его в густом, вечно спешащем многоликом потоке, повернул голову и лицо его неуловимо переменилось, стало осмысленным и напряженным. И Гоша еще больше подобрался, подступила редкая, тяжкая нежность. И он, прошедшший через две войны, в Афганистане и на Кавказе, и сам непоправимо искалеченный, весь посветлел. В ответ на улыбку Гоши на лице калеки, сквозь грязь и шрамы, тоже пробилось слабое тепло, мрачные глаза стали больше и приветливее, в то же время он неуловимым почти образом, легким изломом бровей дал понять Гоше о близкой опасности. Гоша сразу увидел неподалеку, в теневой части перехода, высокую серую фигуру, опять-таки в длинном кожаном плаще с широкой пелериной, и сразу по каким-то неуловимым признакам определил хозяина маленького нищего, хотя до этого ни разу его не видел, — хозяина новой жизни никак было нельзя не узнать, под дорогой заграничной кожей туго бугрились плечи, на пальцах тускло сверкали кольца, а на волосатой груди угадывался внушительный золотой крест, — цепочка от него небрежно выглядывала из-под расстегнутого ворота. Одним словом, это был настоящий хозяин, на него работали нищие дети в различных концах Москвы, и он время от времени как истинный хозяин проверял их усердие, а по вечерам свозил на ночлег, подсчитывал выручку и кормил скудным ужином, разнообразя его рюмкой-другой скверной, дешевой водки для особенно старательных.
И еще множество других мыслей пронеслось в голове у Гоши, и о себе тоже, о своей искалеченной, неизвестно ради кого и чего жизни, ведь уже далеко за тридцать, а за душой ничего: ни семьи, ни любимого дела, ничего, кроме довольно приличной военной пенсии да бессрочной инвалидности. За что? Ради вот таких новых российских хозяев? Или за высших партийных негодяев, в один момент вывернувшихся наизнанку, захапавших народное достояние и ставших еще более омерзительными хозяевами и распорядителями жизни, чем этот патлатый тип, закованный в дорогую кожу?
И Гоша с душой, искалеченной войной больше тела, давший себе зарок никогда и никому не делать зла, почувствовал ненависть, она шевельнулась где-то в самой глубине его существа и стала неудержимо разгораться. И на него, как когда-то в прошлом, обрушилось чужое слепящее небо, перед глазами заплясали острые вершины гор, и голову стал разрывать гул и грохот, и затем все перекрыл цепенящий скрежет опрокидывающихся и рассыпающихся гор. И стараясь удержаться у самого края, не поддаться и не погибнуть, он замер — он увидел ползущие мимо окровавленные клочья человеческих тел, их затягивало в гулкую от боя пропасть…
Челюсти свело от судорог, он понял окончательно, что должен спасти нищего мальчика, ставшего до сердечной боли дорогим и необходимым, и тем самым спасти для дальнейшей жизни самого себя, и даже обрушься сейчас мир вокруг, это стало бы всего лишь ненужной и досадной мелочью. И чувствуя прилив давно забытой силы, Гоша трудно вздохнул и вновь взглянул в сторону хозяина в кожаном — встретив его ответный взгляд и стараясь не выдать себя, маскируясь по старой военной привычке, он подошел к хозяину в кожаном и, как ни в чем не бывало, попросил огоньку прикурить.
На него оценивающе и насмешливо, с медлительной неохотой взглянули и тотчас поднесли щелкнувшую зажигалку. Гоша затянулся раз и другой. “Вот, черт! Золотая ведь, даже с каким-то камешком… а?”- подумал он с некоторым уважением, поблагодарил и независимо зашагал к выходу из перехода, затем, словно случайно, увидел маленького нищего, круто свернул, остановился перед ним, заслоняя его от цепких глаз закованного в кожу хозяина, и стал рыться в карманах, отыскивая деньги. Чувствуя спиной пронизывающий взгляд, Гоша, не отрываясь от тонкого, какого-то одухотворенного сейчас лица мальчика, наклонился, не глядя, опустил на целлофановую подстилку смятые комом деньги, и в тот же момент у него в руке оказалась записка, и сердце его разгорелось и оборвалось, — сбывалось его самое дорогое и больное желание. Ему захотелось коснуться густых спутанных волос мальчика, но этого нельзя было — хозяин в кожаном продолжал буравить его спину взглядом, и как бы он не заподозрил в нем соперника и конкурента.
— Ничего, Ваня, значит, сегодня?
— Смотри, как бы он тебя не поломал, — шепнул мальчик тревожно. — Он без пистолета не ходит… у него вся милиция в кармане…
— Славяне и не такое видели, — понизил голос и Гоша, и мальчик изумленно и благодарно взглянул сверху вниз. Гоша бодро и дурашливо подмигнул ему задерживаться больше было опасно и он пошел дальше, а мальчик стал одной своей рукой перебирать и разглаживать деньги и неловко совать себе в грязный мешочек на груди, и делал он это сосредоточенно и привычно. В сторону своего хозяина он намеренно ни разу не взглянул, и тот тоже скоро растворился в толпе, и через полчаса его роскошная заграничная машина остановилась у казино на Тверской, и услужливый служитель с почтением распахнул ему медно-зеркальные двери, и вышел он из этих дверей обратно уже только вечером. Москва стала затихать после долгого и сумбурного дня. Огромный и не подвластный никакой отдельной силе город жил по своим внутренним непреложным законам. И сам Гоша в этот трудный для него день хорошо почувствовал эти, неизвестно кем и когда утвержденные и беспрекословно проводящиеся в жизнь законы и установления, хотя он и не смог бы внятно выразить и объяснить свое состояние — город всей своей мощью давил, здесь, в колоссальном космическом сгустке дел многих десятков безвестных поколений в их ратном и трудовом подвиге, в смешении бескорыстия и предательства, крови и боли, отчаяния и надежды, где, отмирая, один слой наслаивался на другой, и уже, став прахом, все же продолжал жить и созидать нечто подобное себе и в будущем, и где грязь и тоска новых поколений все больше цементировали само основание, где светлые реки постепенно уходили в подземелья рукотворных труб, становясь сточными канавами, и где отдельная человеческая судьба никогда не была главной ценностью, а служила всего лишь очередной крохой в нескончаемую кладку, неизвестно кем и для чего затеянную слепым провидением…
Тут Гоша понял, что окончательно запутался, что такие высокие материи совершенно ни к чему нормальному человеку, и какая бы ахинея ни затесалась в голову, у самого него одна цель — убогий и порабощенный Ваня и через него свое собственное спасение. Другого ничего не было и не могло быть, ведь своих детей у него никогда не будет — так распорядились люди, называющие себя политиками и слугами народа и пославшие его сначала на одну, а затем и на другую бессмысленную войну, искалечившие его, отнявшие у него право любого живого существа на продолжение самого себя в потомстве. Вот ему и остается одно — прилепиться душою к заброшенному и озлобленному существу, еще к одному калеке, и ему помочь, и себе…
МИМО ПРОШЛИ две молодых, довольно симпатичных женщины, хорошо и модно одетых. Они враз взглянули на Гошу и почему-то приглушенно засмеялись — смех был приятным и располагающим к знакомству, любой мужчина в этом никогда не мог ошибиться. И Гоша, несмотря на свои завиралистые и ненужные в данный момент мысли, заметил молодых женщин, их быстрые, ищущие и как бы приглашающие взгляды, но оставил их без внимания, просто чувство ожидания в нем обострилось и шаг стал тверже и упруже. Вот таким петушком он когда-то выходил к своему взводу десантников, грудь колесом, из-под берета — русая прядь. И мимолетное, далекое воспоминание заставило его собраться, вернуться к своему предстоящему делу. Ну да, калека, сказал он себе с усмешкой, знаем мы таких калек, руку к телу прибинтуют, ногу подвернут, а в пустой рукав сунут какой-нибудь пластмассовый муляж, да побезобразнее, понатуральнее, новые русские и здесь приспособились и наловчились делать деньги. Чем уродливее, тем больше будут подавать, а мальчишка-то приятный, имя хорошее, только замученный донельзя.
У какой-то забегаловки, конечно, со звучным заокеанским названием “Ниагара”, он жадно проглотил пару булочек с сосисками, запил чашкой кофе вечерние тени уже начинали копиться у стен домов, толпы на улицах менялись — это тоже была примета нового времени. На улицы и площади города все ощутимее выплескивались страх, порок и циничная голая сила, упитанные милиционеры, рьяно гонявшие днем старушек, торговавших у метро всякой всячиной, исчезли, и Гоша все больше чувствовал себя чужим и ненужным в том ночном с физически ощутимой испариной похоти и насилия городе. И ему было больно, что город его детства и юности умер и превратился в чудовище и теперь пожирал сам себя, и оживить или спасти его нельзя, и если ему сегодня удастся убедить и спасти мальчика Ваню, тот вырастет и когда-нибудь спасет заблудший, оторвавшийся от тела своей земли город, но это будет, пожалуй, очень и очень не скоро, и он сам до этого не доживет